Суббота, 23 февраля 2019

Солнце над мглою

Опубликовано в журнале №5-6 2013 г.
История любви Михаила Осиповича Гершензона и Марии Борисовны Гольденвейзер в их письмах 1895 – 1904 годов /Михаил Осипович (1869-1925); Мария Борисовна (1873-1940)/
Чегодаева М.А.

российский искусствовед
художественный критик

"... Ты мой крест и моя икона"
из письма М.О. Гершензона М.Б. Гольденвейзер
" Солнце над мглою" – озаглавил Михаил Осипович Гершензон свои философские афоризмы в 5-ом номере "Записок мечтателей"*. Он умел находить удивительно точные и красивые названия для своих философских и литературоведческих работ. Мне представляется что именно так – "Солнце над мглою" можно озаглавить и его переписку с Марией Борисовной Гольденвейзер, девушкой, которую он любил и которая любила его...
Они были молоды, принадлежали к одному кругу прогрессивной трудовой русской интеллигенции; у них были общие интересы, вкусы, стремления... И какой же мучительно трудной была их любовь! Девять лет – с 1895 по 1904 год – длился этот, запечатлевшийся в их переписке, драматический роман, прежде чем они смогли, наконец, соединить свои судьбы.
Людям рубежа ХХ-ХХI веков трудно понять психологию людей конца XIX-го. Нынешняя молодежь, вероятно, сочтет нелепой старомодной блажью те проблемы, которые волновали молодых людей сто лет назад. Поймут ли они, каким нелегким было для девушки решение жить с любимым человеком вне брака, иметь незаконных детей? Какой катастрофой для правоверной еврейской семьи становилось крещение сына? "Согрешившую" девушку ожидало общественное презрение, юридическое бесправие. Крестившийся еврей навлекал несмываемый позор на седины отца и матери; его оплакивали как умершего, отторгали от еврейской среды...
Смогут ли мои современники разделить те настроения, которые владели образованной думающей молодежью 1890-1900-х годов – людьми чеховского времени, эпохи "Трех сестер" и "Невесты" с их неудовлетворенностью, порывами к лучшей жизни; мечтами о труде на благо народа, стремлением к полезной общественной деятельности; вечным российским интеллигентским чувством вины перед народом; убеждением, что дом и семья порабощают женщину, отнимают у нее высокие идеалы, принижают ее человеческое достоинство? Поймет ли молодой человек конца ХХ века ту церемонную чопорность, с какой обращались друг к другу – по имени-отчеству – его сверстники сто лет назад? Разделит ли сдержанность и чистоту отношений юноши и девушки, страстно любящих друг друга? В начале любви Михаила Осиповича Гершензона и Марии Борисовны Гольденвейзер ему было 25 лет, ей 21 год...
Их познакомил брат Марии Борисовны Николай Борисович Гольденвейзер. Михаил Осипович учился на одном курсе с ним на историко-филологическом факультете Московского университета. Они подружились; Николай Борисович ввел его в свою семью; познакомил с родителями, младшим братом Александром, студентом Московской Консерватории и двумя сестрами: старшей Татьяной Борисовной – некрасивой, но острой, обаятельной, очень женственной и светской, обладавшей редким по тембру голосом – колоратурным меццо-сопрано – и младшей, красавицей Марией Борисовной, застенчивой, нежной, преисполненной высоких стремлений. М.Гершензон стал бывать там постоянно: в письмах к матери и брату 1894 года то и дело мелькает: "заверну к Гольденвейзерам", "вечером, если глаза утомлены, иду в гости к Гольденвейзерам" и т.п.; 6 ноября 1894 года он пишет не без юмора: "Пойду с тоски к Гольденвейзерам послушать разговоров о музыке. К счастью, там, кроме этих разговоров, есть пара красивых глаз, один тонкий и изящный ум и десять музыкальных пальцев..."*
В семье Гольденвейзеров Михаила Осиповича приняли радушно и сам он крепко привязался к их дому, стал "своим". Гершензон родился в Кишиневе, где долгие годы работал присяжным поверенным отец – Б.С. Гольденвейзер, где родились все его дети. Вспомнили, как по юридическим делам обращался к Гольденвейзеру кишиневский торговец Гершензон и бумаги поверенному приносил сынишка купца, маленький черноглазый гимназист...
Гершензоны испокон веков жили в Кишиневе – дед Михаила Осиповича со стороны матери мальчиком 12 лет видел Пушкина, высланного в Кишинев, о чем глубоким стариком рассказывал внуку, водившему его, ослепшего в синагогу. Отец Пинхус-Йосиф Гершензон был торговцем, брался за разные "гешефты", как правило неудачные и не слишком счастливо жил со своей Голдой Яковлевной, женщиной властной, сильной, с нелегким характером. Мечтой отца было дать двум своим сыновьям Абраму и Михаилу хорошее образование. Оба в 1887 году окончили кишиневскую гимназию (Абрам был на год старше Михаила, но "зазимовал" в каком-то классе), после чего отец отправил их в Германию учиться – Абрама на врача, Михаила на инженера. Профессии сыновьям старик выбрал сам: врач и инженер могли в России иметь хорошую работу, не состоя на государственной службе, которая для некрещеных евреев была закрыта. Выбор отца вполне устраивал Абрама Осиповича, но решительно не устраивал Михаила. Числясь в Берлинском политехникуме, он пропадал в Королевской берлинской библиотеке, изучая литературу и немецкую философию, посещал лекции ученых историков и философов – Трейчке, Целлера и др. и в конце концов окончательно понял, что инженерное дело не для него. Проучившись в политехникуме два года, он взял документы и в 1889 году послал их в Московский университет, с очень малой надеждой попасть в "процентную норму", определенную для евреев. Однако, судьба оказалась благосклонной к нему: Михаил Осипович был зачислен в Московский университет на историко-филологический факультет.
Самоволие сына вызвало негодование отца. Он тотчас же представил себе, что филолог ничем иным как только педагогом быть не может, и чтобы занять место хотя бы чуть выше учителя в еврейском хедере, должен будет креститься. Старик проклял сына и запретил ему показываться к себе на глаза. Только когда Михаил Осипович блестяще окончил курс, отец сменил гнев на милость, сообразив, что сын сможет стать писателем, ученым и таким образом избежать государственной службы и сопряженного с ней крещения. Кончилась жизнь Пинхуса-Йосифа печально. Прогорев на каких-то неудачных торговых сделках, он на последние гроши уехал в Аргентину, надеясь поправить там дела. Кончилось это предприятие полной неудачей. Старик окончательно разорился. В письме, полученном сыновьями, отец рассказал, что, потеряв все деньги, вынужден был стать старьевщиком и собирается вернуться домой – палубным пассажиром на пароходе, идущем в Ниццу. Домой он так и не доехал. Судьба его осталась неизвестной. Михаил Осипович ездил в Ниццу, пытался что-нибудь разузнать, но кто мог ему сообщить что-либо о нищем старике, видимо, умершем в пути или в каком-нибудь портовом приюте для неимущих?
Абрам Осипович стал известным детским врачом в Одессе, женился на красивой еврейской девушке – Белле Марковне Лазаревой. Знакомство Михаила Осиповича с будущей невесткой было довольно забавным. Абрам Осипович перевелся из Германии на медицинский факультет киевского университета, и Михаил Осипович приехал в Киев, повидаться с братом. Адрес квартиры брата был ему почему-то неизвестен, и он пошел разыскивать Абрама Осиповича в университет. Тщетно бродя вокруг университета, Михаил Осипович разговорился с бойким красивым мальчиком, уверявшим, что знает всех студентов. "Так может быть, ты знаешь Гершензона?" – "Конечно, знаю! Вон он сидит в сквере с моей сестрой!"
В ту пору, когда Михаил Осипович познакомился с Гольденвейзерами, он жил в Москве один, как жило большинство студентов из провинции: обитал в дешевых меблированных комнатах, зарабатывал деньги на жизнь и плату за обучение уроками и переводами. Все университетские годы Михаил Осипович содержал себя сам (впрочем, мать тайком от отца изредка посылала ему небольшие деньги). Одиночеством, тоской по семье в значительной степени объяснялось то, что Михаил Осипович так "прилепился" к дому Гольденвейзеров.
Борис Соломонович Гольденвейзер был еврей, крестившийся, чтобы жениться на русской девушке Варваре Петровне Щекотихиной. Звали его Рувим – невеста выбрала ему при крещении имя Борис. Семейные воспоминания сохранили рассказ о том, как свадьба Бориса Соломоновича и Варвары Петровны была омрачена трагедией: в Орле, где жила невеста, обнаружилась холера, брат Варвары Петровны, приехавший на свадьбу сестры, заразился и умер. А спустя несколько дней, явные симптомы холеры появились у Бориса Соломоновича. Человек абсолютно не мнительный, влюбленный молодожен, он сказал себе: "Что? Я только что женился, я счастлив – и чтобы я умер от холеры? Ни за что! Никакой холеры!" И переборол болезнь.
После свадьбы Борис Соломонович принял должность присяжного поверенного в Кишиневе; прожил там с семьей больше десяти лет. Он совершенно обрусел, ходил в церковь, стал настоящим русским барином: добрым, мягким, с широкой натурой, немного безалаберным, большим любителем играть в клубе в карты, проигрывая подчас, куда больше, чем позволяли его довольно ограниченные средства. Эта его пагубная страсть привела к катастрофе: он сильно проигрался, имущество было описано за долги; семья была вынуждена покинуть Кишинев. Переехали в Москву, где и прошла вся дальнейшая жизнь Гольденвейзеров.
Мать Варвара Петровна была сложной, незаурядной и трагической натурой. Ей выпало на долю большое горе, с которым она так никогда и не смогла справиться. Ее старшая, страстно любимая дочь Варя умерла лет 9-ти, в какой-то степени по ее вине. Варваре Петровне, женщине слабого здоровья, изможденной детьми – она родила одного за другим пятерых – врачи рекомендовали лечение на одном из европейских курортов. Она отправилась туда в сопровождении золовки – младшей сестры Бориса Соломоновича, курсистки-медички и будучи не в силах расстаться даже на несколько недель с Варей, взяла ее с собой. Варя была отправлена домой раньше матери – и в поезде заразилась брюшным тифом. В Кишинев она приехала уже больная. Спасти ее не удалось.
Варвара Петровна была совершенно убита. Мрак в котором она с тех пор жила, отчасти стал причиной того, что Борис Соломонович, человек жизнелюбивый, очень оптимистичный по натуре, начал убегать из дома. Он тоже тяжело пережил смерть дочери, но не мог как жена навсегда погрузиться в скорбь; ему становилось все более невмоготу от ее настроений.
Он по целым вечерам пропадал в клубе; Варвара Петровна, оставаясь одна, изливала свои чувства в музыке. Она была очень музыкальной, хорошо играла на фортепиано – музыкальные способности Александр Борисович и Татьяна Борисовна унаследовали от нее.
Когда описывали имущество в их доме, Варвара Петровна перенесла это стоически, но когда стали выносить рояль, не выдержала, привела детей и со слезами умоляла пристава оставить инструмент. Рояль все-таки был конфискован; это горькое воспоминание глубоко врезалось в память маленького Шуры.
Между прочим, так случилось, что из трех женщин, поехавших за границу две – здоровая юная девочка и цветущая молоденькая курсистка тогда же умерли, а еле живая Варвара Петровна прожила еще более двадцати лет. При окончании сестрой Бориса Соломоновича медицинских курсов, была допущена страшная преступная оплошность: студентам был дан для вскрытия зараженный труп. Несколько курсисток получили трупное заражение и погибли, в том числе золовка Варвары Петровны. Диплом об окончании курсов был ей положен в гроб.
В годы начала знакомства Михаила Осиповича с Гольденвейзерами они уже давно обитали в Москве.
Жили материально очень скромно; мальчики с юных лет бегали по урокам, девочкам приходилось вести все хозяйство, освобождая от забот слабую, вечно больную мать. Человек большой силы воли, Варвара Петровна деспотически держала при себе обожавших ее детей. Пока она была жива, все четверо жили с родителями, не помышляя о женитьбе и замужестве.
Михаил Осипович ее не любил; в письмах к брату называл не иначе как "старуха", хотя Варваре Петровне в ту пору не было и пятидесяти. Со своей стороны, и Варвара Петровна не слишком жаловала темпераментного, резкого в суждениях молодого человека. Не могла она не заметить и того интереса, который он проявлял к ее дочерям и их ответного внимания к нему; не одобряла и опасалась этой дружбы.
Несмотря на трудности и болезни, семья Гольденвейзеров жила на редкость яркой, творческой, артистической жизнью. День был омрачен тяжелыми настроениями; напряженными отношениями матери с отцом; ее пессимизмом и деспотизмом, его подчас непростительной беспечностью, постоянным безденежьем... Но наступал вечер – приходили музыканты, друзья Александра Борисовича, в том числе С.В. Рахманинов, Ф.И. Шаляпин, Н.К. Метнер; музицировали, танцевали; Татьяна Борисовна пела... В письме к брату от 24 сентября 1894 года Михаил Осипович рассказывает: "В четверг провел у Гольденвейзеров вечер, какие и в театрах не часто бывают. Есть здесь малоизвестный композитор Гартевельд, певец, несомненно обедающий раз в неделю и замечательно талантливый человек. Он написал ... оперу "Песнь торжествующей любви"... В четверг этот Гартевельд в присутствии публики в числе 20 человек сам исполнил свою оперу (с роялью) у Гольденвейзеров. Он хорошо играет и поет. Это было нечто столь чарующее, что я весь день потом был как во сне..."* В летние месяцы Гольденвейзеры уезжали на дачу в Кунцево, тогда подмосковный дачный поселок и там продолжалась та же насыщенная творческая жизнь, наполненная музыкой, встречами с интересными людьми.
Михаил Осипович дружил не только с Марией Борисовной, но и со старшей сестрой Татьяной и, судя по всему, нравился ей; возможно какое-то время она питала в отношении него некоторые надежды. Дружа с ней, Михаил Осипович тем не менее не одобрял ее "светскости"; пытался "развивать" ее, призывал к более содержательной, полезной жизни. С Марией Борисовной у него было гораздо больше общего. Он разделял ее идейные устремления; поощрял ее занятия литературой – она немного писала и впоследствии опубликовала в журналах несколько рассказов – и влюбился в нее со всей страстью своей пылкой южной натуры. Мария Борисовна тогда ответила ему только дружбой...
После смерти матери в 1898 году семья Гольденвейзеров еще несколько лет жила вместе, хотя уже начала распадаться. Николай Борисович после окончания университета получил должность преподавателя латыни и греческого в знаменитом лицее Каткова и еще в 1895 году переехал на казенную квартиру. Ему было предложено очень большое, по интеллигентским меркам, жалование, и он решился принять это место, невзирая на то, что большинство друзей осуждало его: преподавать в реакционном катковском лицее считалось позором. К 1903 году все разлетелись: братья женились; отделилась и Татьяна Борисовна.
Певица из нее не вышла: ее пению постоянно мешали тяжелые горловые заболевания; неудачный педагог, у которого она занималась в Консерватории как-то умудрился совсем испортить ей голос. Она давала уроки в богатой купеческой семье, зарабатывала приличные по тем временам деньги, позволявшие ей вести жизнь, к которой она всегда стремилась: хорошо одеваться, развлекаться, ездить в отпуск заграницу.
Позже она вышла замуж за Константина Алексеевича Софиано, сводного брата жены Александра Борисовича Анны Алексеевны, восемнадцатилетнего юношу, бывшего почти на двадцать лет моложе ее. Счастья из этого брака получилось мало...
Николай Борисович давно уже был влюблен в Надежду Афанасьевну Кречетникову, прелестную молодую девушку, близкого друга их семьи. Варвара Петровна, казалось, любила Надежду Афанасьевну, но когда сын заговорил о женитьбе, встала решительно против. Ее протест и после смерти долго висел над влюбленными. Надежда Афанасьевна была в ужасе от мысли, что они пойдут против воли Варвары Петровны, что они как будто только и ждали ее смерти и согласилась на свадьбу лишь в 1902 году – спустя три с половиной года после ее кончины.
У матери был свой резон противиться этому браку. Она опасалась, что Надежде Афанасьевне, при всех ее чудесных душевных качествах не нужно ничего, кроме теплого семейного гнездышка; что она затянет Николая Борисовича в домашний уют и погасит все его духовные стремления. Она оказалась права. Николай Борисович был блестяще талантлив, закончил университет с золотой медалью за работу о императоре Тиберии, подавал большие надежды как ученый, но женившись на Надежде Афанасьевне и впрямь духовно погас, оставил всякое попечение о научной деятельности, удовлетворившись преподаванием в лицее.
Много позже, видимо, все-таки тяготясь своим сомнительным благополучием, Николай Борисович решил заняться адвокатурой и сдал все экзамены за курс юридического факультета университета. Но это было в 1917 году. Применить свои блестящие способности на юридическом поприще Николай Борисович так и не успел. После революции он где-то служил, скончался от водянки в 1924 году, за два месяца до смерти Гершензона. Михаил Осипович до конца любил друга; отчаянно плакал на его похоронах.
Александр Борисович, молодой профессор Консерватории в 1903 году женился на своей ученице /он преподавал фортепиано в Николаевском институте благородных девиц/, Анне Алексеевне Софиано, женщине красивой, умной, резкой, очень значительной. Жизнь А.Б. Гольденвейзера – яркая жизнь музыканта, известного пианиста, создателя своей фортепианной школы, была озарена дружбой с Л.Н. Толстым – это отразилось и на жизни всех Гольденвейзеров, в том числе и Марии Борисовны. Александр Борисович много лет подряд снимал на лето дачу близь станции Засека, в Телятниках рядом с Ясной Поляной. Гершензоны бывали у Толстого; Мария Борисовна очень нравилась Софье Андреевне и та даже изливала ей душу, жалуясь на нелегкую жизнь с Львом Николаевичем. Михаил Осипович осмеливался спорить с Толстым. В дневнике Л.Н. Толстого от 6 января 1909 года есть запись: "Третьего дня был настоящий интеллигент, литератор Гершензон, будто бы с вопросами о моих метафизических основах, в сущности же с затаенной (но явной) мыслью показать мне всю безосновательность моей веры в любви /.../ Только бы жить перед Богом, только с любовью. А вот сейчас писал о Гершензоне без любви – гадко. Помоги, помоги ... не могу назвать".*
Сохранилась простенькая чашечка, из которой Мария Борисовна поила однажды чаем Льва Николаевича, явившегося на дачу в Телятники. Мария Борисовна осуществила свои мечты о служении народу: она работала в детском приюте, попечительствовала в больнице, а в 1902 году получила место учительницы в народной школе. Обе сестры окончили гимназию Фишера, чуть ли не единственную в России женскую гимназию с полным классическим образованием; аттестат ее давал право преподавать.
К 1900 году ее отношения с Михаилом Осиповичем возобновились. Собственно, они никогда не прерывались совсем. Гершензон принял горячее участие в ее устройстве на работу; привлек к этому делу своего друга Елизавету Николаевну Орлову, художницу, общественного деятеля, богатую аристократку, отдававшую все средства и силы на просветительскую деятельность. В конце концов Михаил Осипович добился взаимности Марии Борисовны – ее чувство к нему не уступало его к ней по силе и глубине. Из ее писем ясно, что она с самого начала любила Михаила Осиповича, но не хотела признаться в этом даже самой себе. Любовь оказалась сильнее свойственной ей рассудочной сдержанности.
Но именно в этот период, казалось бы обретенного полного счастья, встали между ними неумолимые силы – можно называть их условностями и предрассудками, можно считать верностью долгу, нравственной чистотой и ответственностью перед собой и другими людьми. Верно будет и то, и другое. Мария Борисовна была православной; Михаил Осипович – иудеем. Браки православных с некрещеными евреями были в России запрещены. Креститься Михаил Осипович не хотел. Крещенье тотчас решило бы все его проблемы: он смог бы жениться на любимой девушке, обрести все гражданские права, навсегда избавиться от гонений и унизительных ограничений, предписанных российскими законами лицам иудаистского вероисповедания. Его университетский учитель, известный историк профессор Павел Гаврилович Виноградов упрашивал его, самого талантливого своего ученика, креститься: это позволило бы оставить его на кафедре, подготовить к защите диссертации, званию приват-доцента, профессора. Михаил Осипович отказался. Человек высокой принципиальности, он считал, что менять веру можно только в силу искренних религиозных убеждений, а не ради житейских выгод. Даже женитьба не казалась ему достаточным оправданием. Как многие молодые радикально настроенные интеллигенты его времени, он считал всевозможные обряды и ритуалы цепями, сковывающими свободу личности; полагал, что истинная любовь должна быть выше предрассудков.
Была и еще одна, более важная причина его нежелания – а правильнее сказать, невозможности креститься. В Одессе, в семье брата, Абрама Осиповича Гершензона жила их горячо любимая мать, правоверная еврейка. Крещение сына было бы для нее мало сказать горем – поистине, смертельным ударом. Во всяком случае, ни о каких дальнейших отношениях с ней, а стало быть и с семьей брата не могло бы идти и речи. Воистину, нелегкое решение приходилось принимать Михаилу Осиповичу. Либо глубоко оскорбить самых близких, самых дорогих людей – он предано любил брата и мать – причинить им страдания и навсегда их лишиться, либо сохранить их – и потерять Марию Борисовну.
Была, разумеется, еще одна возможность: убедить Марию Борисовну жить невенчанной. Кажется, такой простой выход! В наши дни любящая девушка не задумываясь сошлась бы с любимым безо всякой официальной регистрации. Сто лет назад все обстояло иначе. Разумеется, уже тогда образованная передовая молодежь смотрела на брак гораздо шире и свободнее, нежели старики. Но за старым сохранялась власть традиций, опыта, семейных чувств. Старые принципы, старые понятия о нравственности обветшали, стали давящим пугалом, но хранители этих понятий – старики, отцы и матери, были живы и были любимы, дороги своим детям, с ними приходилось считаться.
Вечная, неумирающая проблема "отцов" и "детей"!
Когда одна из сестер Варвары Петровны, Лидия родила внебрачного ребенка, Варвара Петровна порвала с ней все отношения, вычеркнула из своей жизни, запретив дочерям даже вспоминать имя тетки. Предписания не подействовали: обе девушки встречались с теткой, дружили с ее "незаконным" сыном, своим кузеном Колей Щекотихиным, но делали это тайком от матери. Не из страха, а из жалости и любви к ней, из опасения причинить боль, проявить неуважение.
Не сомневаюсь, что крещение Михаила Осиповича очень мало бы затронуло чувства его брата – врача, человека вполне передового. Если бы речь шла только о нем, Абрам Осипович, вероятно, и не подумал бы порывать с "выкрестом". Но он не простил бы брату жестокости по отношению к матери. Жестокостью по отношению к памяти матери и чувствам отца являлась и для Марии Борисовны возможность незаконного сожительства. Варвары Петровны не было в живых – при ее жизни даже вопроса о внебрачном союзе не могло бы встать. Но и Борис Соломонович отнесся к такой перспективе с крайней болезненностью. Впрочем, на первом месте для него были не отвлеченные нравственные принципы, а тревога за судьбу своей любимицы Маруси. Он не верил в силу любви Михаила Осиповича, не уставал повторять: "Я же крестился ради твоей матери!" Ему казалось невозможным и непорядочным со стороны мужчины обрекать любимую девушку на то двусмысленное, во многом унизительное положение, в котором неизбежно оказывалась женщина, живущая в "гражданском браке". Он не представлял, как можно заранее готовить своим детям судьбу "незаконных". Он не учитывал лишь одного: времена неумолимо изменились. Мария Борисовна утверждала, что за всю свою жизнь с Михаилом Осиповичем – а их брак оставался официально незарегистрированным десять лет и дети числились в паспорте Марии Борисовны как "незаконные дети девицы Гольденвейзер" – она ни разу не встретила в своей среде ни одного косого взгляда, ни одного намека на неодобрение. Скорее, было обратное: в писательском и художественном кругу сочувствовали их союзу; восхищались мужеством Марии Борисовны и возмущались нелепыми жестокими российскими законами, по которым не могли вступать в брак православная и иудей, а православным под страхом уголовного наказания запрещалось переходить в другую веру, даже в другую христианскую конфессию. В конце концов и сам Борис Соломонович убедился в прочности и счастье "незаконного" брака дочери, но произошло это лишь спустя несколько лет. А в ту пору, когда длился – девять лет! – мучительно-трудный роман Марии Борисовны и Михаила Осиповича, полный сомнений, взаимных упреков, тягостных выяснений отношений, разрывов, каждый из которых казался окончательным – в это время Борис Соломонович своим отчаянием и недоверием к избраннику дочери усугублял ее муку, тягость ее душевной борьбы.
"Победил" все-таки Михаил Осипович. После самого драматического разрыва, отразившегося в переписке 1904 года, последовало, видимо, объяснение – и весной 1904-го принято, наконец, Марией Борисовной поистине героическое решение соединить свою жизнь с жизнью Гершензона. Для нее самой, для Михаила Осиповича, как и для молодых Гольденвейзеров и Абрама Осиповича Гершензона и его жены – это был настоящий, подлинный брак, обет друг другу на верность, ничуть не менее прочный, нежели самое торжественное церковное венчание.
Молодые уехали в свадебное путешествие – в Петербург, а затем в Эстонию – тогдашнюю Эстляндию, в Хунгербург (Гунгербург). Медовый месяц Марии Борисовны не был безоблачным: она тревожилась за отца, опасалась его болезненной реакции на свое замужество и действительно, на первых порах получала от него горестные письма; но, в конце концов все обошлось легче, чем можно было предполагать. Борис Соломонович с его ясной светлой натурой не стал драматизировать событий и примирился с неизбежностью того, что произошло.
Первые дни супружеской жизни были омрачены сильнейшим маточным кровотечением у Марии Борисовны – она рассказывает об этом в письмах к сестре – иногда, очень редко, такое случается у девушки в первую брачную ночь. Можно представить себе тревогу, беспомощность Михаила Осиповича, ночью в чужом городе, в чужой гостинице, да еще при двусмысленности их положения: ведь официально они не были мужем и женой...
Вернувшись из Хунгербурга молодые Гершензоны поехали в Одессу – Михаил Осипович хотел познакомить жену с матерью и семьей брата. Встреча Марии Борисовны с деверем и его женой была самой радостной и теплой. Знакомство со свекровью оказалось не таким простым. Хотя Михаил Осипович и не крестился, его союз с православной никак не одобрялся властной темпераментной старухой, фанатически преданной традициям своего народа. Знаю по рассказам, что когда Михаил Осипович и Мария Борисовна вошли в ее комнату, она лежала на диване, демонстративно повернувшись лицом к стене. Сын, не уступавший матери ни во властности, ни в темпераменте заставил-таки ее повернуться и взглянуть на невестку. А взглянув, она тут же буквально влюбилась в Марию Борисовну – красавицу, к тому же с еврейским типом лица. С этой минуты у Марии Борисовны сложились самые лучшие, самые дружеские отношения с матерью мужа, к слову сказать, жившей со своей еврейской невесткой, женой старшего сына, как кошка с собакой. Любила бабушка и внуков, но никогда не спросила, крещены ли они. Разумеется, она знала, что православная мать обязана крестить своих детей, и предпочитала обходить молчанием эту щекотливую тему. Когда Мария Борисовна рожала своего первенца Шушку, бабушка гостила у них, и Мария Борисовна, во избежание лишних сложностей, попросила акушерку окрестить ребенка – акушеркам было дано право крестить на случай рождения слабенького, нежизнеспособного младенца.
Мария Борисовна крестила детей не только в силу закона, но и по своим искренним христианским убеждениям, хотя как большинство интеллигенции того времени мучительно искала путей к Богу, терзалась сомнениями, обращалась за помощью к учению Толстого. Михаил Осипович был возвышенным идеалистом, безусловно уважающим все религии и не приверженным ни к какой религиозной догме. Детям подыскивали крестных отцов Михаилов – "незаконнорожденным" давалось отчество по крестному отцу. Сына Сергея крестил известный издатель Михаил Сабашников.
Где-то в 1906 – 1908 годах вышло, наконец, постановление Синода, за которое боролся еще Владимир Соловьев – о разрешении православным переходить в другие христианские конфессии. У лютеран допускались браки христиан с иудеями, и Мария Борисовна перешла в лютеранство. Венчание состоялось в 1914 году – Михаил Осипович усыновил своих детей, и только после этого семья обрела юридическое законное право на существование. Все девять лет, горестных и счастливых, наполненных любовью – и борьбой с любовью и за любовь, Мария Борисовна и Михаил Осипович переписывались... Переписка М.Б. Гольденвейзер и М.О. Гершензона собрана их дочерью Наталией Михайловной Гершензон-Чегодаевой.
М.А.Чегодаева
ПЕРЕПИСКА М.Б. ГОЛЬДЕНВЕЙЗЕР И М.О. ГЕРШЕНЗОНА
I
М.Б. Гольденвейзер – М.О. Гершензону
9 мая 1895 г. /Москва/
В одном царстве был старый король с королевой, у которых были дочери и сыновья. Все они жили в чудесном дворце, окруженном тенистым садом со множеством цветов и поющих птиц. Под самым дворцом протекал бурный поток, но шум от него слышен был только в комнатах, и то, когда в них не было никого не принадлежащего к царскому семейству. Зато, когда обитатели дворца оставались одни поток этот иногда ревел и бушевал так сильно, что на них находил ужас; впрочем, бывало и так, что поток рокотал тихо и сладко, навевая поэтические мечты и томительную негу на слушавших. Когда же по вечерам во дворце собирались придворные и приближенные короля, то комнаты и зеленый сад оглашались прелестными звуками музыкальных инструментов и пения, раздавались веселые голоса, оживленные поэтические разговоры.
Вообще, по вечерам во дворце царило искусство: казалось в воздухе носились музы, стараясь вдохновить всех присутствовавших. Люди говорили, что во дворце мог успокоиться и освежить свои духовные силы всякий изнемогающий человек. У короля между всеми детьми была одна дочь, которая казалась самой счастливой и веселой. Но вот, с некоторых пор она переменилась, стала молчаливая и старалась оставаться одна со своими думами. Только музыка по прежнему приводила ее в какое-то состояние вдохновенного экстаза, но королевна не выражала по прежнему бурно своих чувств, они скрывались в ее груди, но зато каким ужасным огнем страсти сжигали эти чувства сердце девушки.
Что же случилось с королевной? Однажды ночью ей не спалось и она лежала с широко раскрытыми глазами и смотрела в темноту; и вдруг ей стало страшно. Она старалась себя успокоить и думала: "Вот я смотрю в темноту и ничего не вижу, и сколько бы я не смотрела, все будет вокруг меня эта черная темнота, чего же бояться?" Но когда королевна так думала, перед глазами ее стали вертеться огненные круги все шире и шире; мороз пробежал по всему телу королевны, но она смотрела, не могла отвести глаз. Тогда, наконец, в одном огненном кругу показался страшный дух и с злым насмешливым лицом предлагал королевне заглянуть за эту темноту. Девушка продолжала лежать с широко раскрытыми глазами, а дух коварно изгибаясь наклонился и отогнул точно край занавеса, небольшой угол темноты. Раздалось страшное шуршание и стрекотание и из-за отогнутого угла вылетел целый рой огромных черных шмелей и мух, которые все ринулись на королевну. Она быстро закрыла голову одеялом, но было поздно: она чувствовала, как ужасные шмели ползли по ее лицу, щекотали лапками и наконец пробрались в самую голову и заполнили ее неясным шумом. Королевна долго лежала без движения и наконец забылась. Утром при пробуждении она увидала яркое солнце и обрадовалась его ласковым лучам, но как только она сделала движение, то почувствовала, что голова ее отяжелела от множества дум.
И вот королевна перестала бегать и смеяться и подолгу отдавалась своим думам, которых никому не поверяла, потому что они были, то неясные и туманные, так что не укладывались в слова, то такие страшные и тяжелые, что королевна дрожала и как будто поникала всем своим существом под их тяжестью, а язык ее леденел и не мог двигаться. Вот почему королевна стала молчалива. Во дворце все любили королевну, так же как и она всех любила, но она радовалась, что не может поделиться ни с кем своими мыслями, как будто боясь, что если они прорвутся наружу, то как ужасные черные шмели отпугнут легких муз и нарушат чудную гармонию, царившую во дворце по вечерам. Между тем молчание угнетало королевну и лежало на ней тяжелым запретом, как огромный камень, не дающий ее молодой душе просто и естественно выражать свои чувства.
Однажды среди гостей и придворных появился новый рыцарь. Королевна мало говорила с ним и только смотрела и слушала, что он говорит, как она всегда делала и вдруг ей показалось, что она заглянула в его душу, увидела начало его желаний, которые обыкновенно бывают незримы для постороннего глаза и почувствовала, что может все сказать этому рыцарю и поделиться с ним своими думами. Она все больше и больше убеждалась, что не ошиблась относительно этого рыцаря и понемногу душа ее стала расправляться, точно смятый цветок она готовилась освободиться от тяжести, ее угнетающей.Королевна с радостью думала о том, что нарушит молчание, но, увы, вскоре
наступило разочарование: рыцарю нужны были не грустные речи королевны..
-------------------------------
Я писала это ночью в дневнике, а потом вырвала листы. Потому не ищите здесь литературных достоинств. Я сама хорошенько не знаю, зачем даю Вам эти странички, а потому беру с Вас слово, что Вы прочтете и изорвете в мелкие куски, непременно (забудьте на этот раз, что вы решили не исполнять ни одной моей просьбы).
А Вам стыдно должно быть, что Вы с таким злым тоном обратились ко мне, уходя 9-го. К тому не было никакого повода с моей стороны.
Не забудьте разорвать. (1)
1. Это письмо не было разорвано, а возвращено М.О. Гершензоном Марии Борисовне с припиской более года спустя.
II
М.О. Гершензон – М.Б. Гольденвейзер ночью 14 мая 1895 г. /Москва/
Нет, ему нужны были и грустные речи, и они, может быть больше всего, но – не они одни. В этом Вы правы, и я не знаю что дальше. Но я слишком много люблю Вас.
Какое счастье – писать Вам, говорить с Вами так, как я не могу говорить словами! Что я говорил Вам вечером, я уже теперь плохо помню, а завтра не буду помнить совсем. Может быть не следовало говорить, но наверное следовало говорить не так. Я говорил Вам о себе, и не спрашивал о Ваших чувствах, потому что едва ли ошибаюсь в них и потому, что боялся услышать Ваши слова; я думал, что Вы напишете два слова, а теперь мне так жаль, так больно и долго ждать до завтра, что меня душат слезы. Если бы я мог теперь взять Вашу руку и рассказать Вам просто, так как чувствую, как мне грустно и тяжело, как я люблю Вас и какой ужас овладевает мною, когда подумаю, что только три дня, а там – письма и холод, разлука на годы, не видеть Вас не день или два, как теперь, а никогда, ни на одну минуту, и быть между людьми, которые не знают Вас и никогда не будут говорить о Вас. Подумайте, как ужасно сознавать, что каждое мгновение – одно из последних мгновений и каждый день – день ближе к последнему дню! Эта мысль может совсем свести с ума. Я ушел от остальных другой улицей и под первым фонарем прочел Ваши последние строчки – приписку, а все прочитал теперь, придя домой. Вы сильно ошиблись во мне. Мысль о том, что Вас волнует и гнетет, не оставляла меня с первой минуты, как я стал присматриваться к Вам и относиться к Вам иначе, чем к другим. Я мог бы доказать это многими страницами дневника и многими стихами, которые написал за последние полтора года.
Еще в прошлом году я читал Вам стихи – они были о Вас:
Нет, под холодностью притворной,
Под шумной резвостью, мой друг,
Не скроешь ты борьбы упорной,
Не утаишь глубоких мук.
В твоем задумчивом молчаньи
Я повесть грустную читал,
Без слов я сердцем угадал
Твои мечты, твои страданья,
Я полюбил твою печаль,
И грустный ум гнетут сомненья –
То страсти ль первые волненья
Иль мне тебя глубоко жаль?
Это было еще тогда, когда я не сознал, что люблю Вас.
И эта любовь к Вашей печали проходит через все, что я писал.
А уже в этом году я писал: часто я пытался
Спросить ее: о чем твоя печаль?
И в мыслях я склонял пред ней колени,
И плакал, и молил ее, тоскуя:
"Откройся мне! Ведь я тебя люблю,
Люблю давно с безумной, нежной страстью...
Но я не решался, и не искал случая говорить с Вами. Мне были нужны Ваши грустные речи – сначала только они, а потом мне хотелось слушать их, держа Вашу руку и глядя в Ваши глаза. Не обвиняйте меня в том, чего не было, и не осуждайте за то, что есть.
Разве я виноват в этом? Но верьте мне, что я люблю Вас больше за мысль и чувства, чем за красоту. Как я люблю Вас, это я вполне выразил в словах:
Я больше слов люблю твое молчанье
И больше красоты – твою печаль.
Маруся, Маруся! Люди любят много раз, а я полюбил впервые, полюбил так искренно и глубоко, как любят в первый раз, и не нашел ответа – или нашел?
Полтора года я думал о Вас, и все это время, каждую минуту, сознавал одно: что если Вы ответите мне взаимностью, то это будет еще может быть ужаснее, чем если нет, потому что тогда измучились бы два человека, и я – вдвое, глядя на Вас, И теперь, когда Вы еще ничего не сказали мне ясно, я боюсь этого больше чем когда-нибудь, потому что – пошли ли бы Вы на тот подвиг, который я потребовал бы от Вас? Может быть лучше было ничего не говорить, и я не хотел говорить; я сказал, не сдержавшись на одну минуту, и сказал так трудно, как трудно люблю, но раз началось – надо пить до дна. Вы давно знаете, что я Вас люблю, вероятно давно ждали, что я Вам скажу это, и ваш ответ, вероятно, давно готов. Теперь я должен его знать. Напишите мне два слова. Может быть Вы отставите мне, по крайней мере, надежду. Нет, я говорю неправду, что боюсь: теперь я только хочу услышать дорогое слово, я только его жду, только им буду счастлив, потому что верю в Вас и знаю, что вместе – мы были бы несокрушимы духом. Я мало знаю Ваши отдельные мысли, но Ваш ум и сердце в целом знаю давно – иначе как мог бы я полюбить Вас?
Уже 8-й час. Спите ли Вы? Я верно не засну до утра. Все эти дни мои нервы напряжены до последней степени. Я все таки хорошо сделал, что сказал Вам все.
Полюбить – слишком много в жизни, чтобы можно было молчать. Потому, что я столько времени молчал, любя и тоскуя, – я казался Вам неестественным. Если Вы действительно заглянули в мою душу, то Вы знаете, как много я страдал этот год. Теперь, если бы я мог заплакать, мне стало бы легче. Милая, милая девушка, чего бы не дал бы я теперь, чтобы увидеть Вас! В эту минуту я сказал бы Вам так много, что Вы увидели бы мое сердце. Оно полно такой нежностью и такой безумной тоской, что кажется, готово разорваться. Я писал бы Вам всю ночь, но мои мелкие буквы верно утомили Ваши глаза.
Я жду ответа. Ваш М.Г.
III
М.О. Гершензон – М.Б. Гольденвейзер
Май /16 мая/ 1895 г. /Москва/
Милая Мария Борисовна! Вот Вы и ошиблись: Вы приписываете мне силу воли, и я сам так думал, но теперь я обманул и Вас, и себя: я плакал, читая Ваше письмо. Теперь мне легче: эти слова разрешили напряжение последних дней. Зачем Вы писали так нежно, когда не могли оставить мне надежды, зачем Вы показали мне, больше, чем я знал, – какое сердце найдет тот, кого Вы полюбите? Вчера я любил Вас больше, чем когда-нибудь, а теперь люблю безгранично, безумно, без мысли и рассуждения, и хотя страдаю свыше сил, – благословляю день, когда увидел Вас, и минуту, когда сознал, что люблю Вас. Скажите мне: ведь я давно знал все это и решил уехать надолго гораздо раньше, чем говорил в Вами, – отчего же теперь, эти два дня, с тех пор, как я прочел Ваше письмо, мне так ужасно больно, так невыносимо, без конца тяжело?
Тем разговором я сделал много зла – и Вас измучил, и себя точно похоронил. Простите меня; разве я виноват, что люблю Вас, разве вы виноваты, что не любите? Да, Вы для меня как небо: так влечет к нему, и так оно далеко-далеко. И на небе нет двух таких звезд, как Ваши дивные глаза, через которые я узнал и полюбил Ваше сердце. Знайте, Мария Борисовна: эту зиму наши взоры часто встречались, когда мы сидели за столом, а при прощании я обыкновенно поднимал глаза, и уносил с собою Ваш последний взор; вернувшись домой, я еще долго не ложился, а сидел, курил и мысленно углублялся в этот взор, пристально смотрел и видел Вас, как живую. В последнее время я уже подавал Вам руку, не глядя, потому что от этого становилось ужасно тяжело – ведь я не обманывался; этот только третьего дня воспаленная мысль внушила мне то письмо; если я чего и ждал, то это надежды – Вы и ее не можете мне дать. Ну, довольно об этом; "я не хочу печалить Вас ничем".
Сердечное спасибо Вам за это письмо. Ваша совесть должна быть теперь спокойна: Вы сделали все, чтобы "спасти" меня, и, не спасши, обласкали измученного. Вы не должны также беспокоиться насчет будущего: по всей вероятности, время и труд возьмут свое, и я успокоюсь. Я беру с собой много работы: к 15-му июня надо будет написать историю Франции и докончить Юма, (1) из которого я перевел только половину. Не будет времени думать. Вы, сама того не подозревая, написали сегодня удивительное письмо: так оно нежно и искренне, так женственно и вместе с тем твердо. Когда Вы будете писать, описывайте всегда только те чувства, которые Вы испытали (и не описывайте любви, если не любите); если все будет так же хорошо, как это письмо, то Вы прославите свое имя. У Вас несомненно есть талант, и это меня ужасно обрадовало в обоих Ваших письмах.
Для меня было большим утешением то, что Вы пишите о Вашей симпатии ко мне – говорю это от чистого сердца. Я Вас тоже люблю двумя чувствами, как Вы говорите, и, видите, в одном из них Вы отвечаете мне взаимностью. Когда я успокоюсь, я еще хотел бы иметь в Вас друга и быть Вам другом. Поэтому не бойтесь ничего и обещайте, что будете мне писать. Предоставьте мне устроить все так, чтобы Вам не было неловко.
Вашу карточку я непременно хочу иметь; скажите об этом Т.Б. /Татьяне Борисовне Гольденвейзер/ просто, ни о чем не рассказывая; я ей тоже скажу. Еще скажите ей, что я ее очень люблю, как любил бы сестру, если бы у меня была такая сестра. И ко всей Вашей семье я крепко привязался и с большим усилием отрываюсь от нее, хотя теперь мне трудно определить, что в этом чувстве принадлежит ей и что Вам. Я люблю Вас всей силой сердца.
Я решил остаться до пятницы; надеюсь, что это не причинит Вам огорчений. Мы увидимся еще сегодня и завтра, и я дам Вам случай убедиться в новом моем достоинстве – в самообладании; я искушался в нем целый год. Теперь я действительно могу быть спокойнее; только что, читая, не знаю в который раз Ваше письмо, я действительно улыбался, как Вы приказываете.
Вот Вам даже стихи:
Но высшая есть в жизни красота,
Иное есть, святое назначенье:
То красота высоких дум и дел,
То истине свободное служенье.
И проч., в том духе, как Вы писали в том письме.
За этот год я написал множество стихов о Вас; Ваше счастье, что Вы меня не любите – иначе Вы были бы осуждены прочитать их все. Но прежде я писал стихи – теперь я поэт (большой или маленький – покажет будущее) и им сделали меня Вы.
Прежде, чем дать мне Вашу карточку, напишите на ней одно слово – то имя, которым зовут Вас все и которым я называл Вас в мыслях: Маруся. А завтра, когда я приду прощаться, будьте такою, как в два последние дня: в темном платье и с опущенной косой, потому что так Вы прекраснее всего и такою я хочу сохранить Вас в воспоминании. Вы это сделаете, не правда ли? Ведь страдание тоже дает право. Из дому я первый напишу Вам. Коли Вам не тяжело, напишите мне к завтрашнему вечеру письмо, только большое-большое – о чем хотите, лучше всего о себе самой; этим Вы доставите мне большое счастье.
Если можно, дайте мне что-нибудь из написанных Вами вещей; я выслал бы Вам с места заказным пакетом. Вообще, не бойтесь моего чувства: я бодрый и сильный человек и обладаю благоразумием. Если, как я надеюсь и прошу Вас, мы будем писать друг другу, пишите мне откровенно обо всем, что можно; Вы знаете, что я приму каждое слово с открытым сердцем, с истинно-братским участием. После Вашего нынешнего письма и я смогу писать Вам так.
Сейчас иду к Вам – в предпоследний раз. Только что приходил Коля /Николай Борисович Гольденвейзер/ и передал мне об успехах Шуры /Александра Борисовича Гольденвейзера/; это меня очень обрадовало.
Простите меня еще раз за огорчения, которые Вы невинно перенесли из-за меня. Целую Вашу руку (ведь в письме можно?) и остаюсь Ваш М. Гершензон.
1. Юм Девид – английский философ, историк и экономист XVIII века. М.Гершензон переводил его труды.
-------------------------------
lear: b Из дневника А.Б. Гольденвейзера.*
20 мая 1895 г.
Вчера уехал Михаил Осипович, как он уверяет, на два года. Это человек, которого я горячо люблю и уважаю, и отъезд его оставил в моем сердце тяжелую пустоту.
-------------------------------
IV
М.О.Гершензон – М.Б.Гольденвейзер
Май, 1895 г. Шабо. (1)
Пишу Вам два слова – теперь невозможно писать. Спасибо за все, что Вы сделали; я не знаю, чем выразить свою благодарность, – исполняю Ваше желание и посылаю Вам стихи, Вы поймете их происхождение. В след/ующий/ раз, когда смогу, напишу Татьяне Бор/исовне/, а немного позже Вам. Не забывайте меня.
Как вы могли так верно у
Мои мечты и тайные волненья,
Тоску и страх, и робкие надежды,
И то, чем я питаю грусть мою,
Чем ум больной всечасно я ласкаю?...
Как часто одинокий я сижу,
Забыв о книге, полный сладких чувств
И грустных дум. Ваш образ предо мною
Стоит, как на яву. В воображеньи
Я вижу дивный взор, и лоб открытый,
И длинные ресницы, и уста,
И долго этот взор, как сладкий луч,
Я пью мечтой, не насыщая сердца,
И долго жду, чтоб милые уста,
Склонясь к моей мольбе заговорили...
Я вижу вас так близко. Слов беззвучных,
Мне кажется, до вас доходит звук,
Я говорю вам в мыслях, как свиданья
Я жадно жду, как нежно вас люблю,
Я вас зову – без слов, но так мятежно
И пламенно, с такой глубокой грустью,
Что вдруг средь тишины мои уста
Невольно ваше имя произносят.
Как странен этот звук в моих устах!
Как мил он мне, как слух лелеет нежно!
Вполголоса, смущенный и счастливый,
Я вновь зову пленительное имя,
И слушаю, как в чуткой тишине
Звучит, дрожа, мой робкий зов:"...............!" –
Таких минут страданье и блаженство
Как, не любя, могли постигнуть вы?
Вставьте имя: Вы знаете его. Этих стихов никому не показывайте. Ваш М.Г.
1. Шабо-посад – виноградный курорт, дачное место под Аккерманом недалеко от Одессы/
V
М.О.Гершензон – Т.Б. Гольденвейзер
/31 мая 1895 г. Шабо/
Не сердитесь на меня, Татьяна Борисовна, за то, что я до сих пор не собрался написать Вам. Это происходило, конечно, не от недостатка охоты, но просто я не мог выбрать времени. Если Вы читали мое первое письмо к Коле, то знаете, что я застал здесь брата и его невесту, которые могли остаться у нас только до 29-го.
Эту неделю мы все время были вместе, и я не только не занимался, но ни минуты не был один. В понедельник они уехали, и я тотчас должен был приняться за историю Франции, которую обещал выслать не позже 5-го июня. Теперь, наладив работу, урвал час времени и пишу Вам и Коле. Не сердитесь и не наказывайте меня соответствующей отсрочкой; я и без того наказан: не писав Вам неделю, я на неделю замедлил получение от Вас письма.
Двенадцать дней, которые прошли с тех пор, как я уехал из Москвы, мелькнули так скоро, как один день, а между тем мне кажется, что с тех пор прошла уже целая вечность; это происходит, вероятно от полной перемены обстановки или от сознания невозвратности тех впечатлений, а может быть от того и другого вместе. Я очень рад, что шум первой недели и спешная работа теперь не дали и не дают мне одуматься, потому что – Вы знаете – тяжелые воспоминания я переношу еще, кажется, труднее, чем тяжелую действительность. Я ни с чем не примирился, я вообще ни о чем не думаю, а живу из часа в час, точно в полусне, даю природе, труду, ласкам матери воздействовать на меня и надеюсь, что когда эта полоса пройдет, когда я проснусь и снова начну думать, итоги прошлого уже незаметно будут подведены во мне и я опять буду бодр и силен, как следует быть мужчине. Одним словом, я надеюсь, что это полусонное состояние избавит меня от горькой чаши анализа прошлого – самой горькой чаши на жизненном пиру.
С понедельника я остался один с матерью, и живу, следовательно, в невозмутимой тишине. Здесь так хорошо, что трудно описать. Если бы Вы видели это чудное небо, эти кусты роз под нашими окнами и сверкающую под солнцем гладь лимана, которую я вижу, стоя на пороге нашего дома! Все Кунцево не стоит одной пяди здешней земли. Когда я приехал, акации были в полном цвете и деревья стояли белые сверху донизу; теперь они быстро осыпаются и покрывают землю белым ковром. Зато расцвели розы, и каждое утро я нахожу 15-20 распустившихся роз, из которых я делаю букет; только жаль, что некому его дать. Мы ложимся с курами и встаем с петухами – часов в 5, потому что утром лучше всего и гулять, и заниматься – днем слишком жарко. Встав, я иду взглянуть на лиман, потом хожу по нашему саду, наблюдаю и рву цветы, и вернувшись в дом за чаем делаю букет; после обеда часа два сижу с матерью, в 3 часа снова пьем чай и я опять пишу часов до 7, потом иду с мамой гулять, потом мы ужинаем и опять пьем чай и часов в 10 ложимся спать. Так провели эти два дня и так проведем, вероятно, все лето. Не правда ли, идиллия? Я бесконечно рад этой тишине и мирной жизни и молю Бога только об одном – чтобы он избавил нас от дачных знакомств; сам я сделаю в этом отношении все, что от меня зависит.
Я написал Вам подробно о себе и жду того же от Вас. У Вас больше свободного времени – пишите больше и чаще, обо всем, о чем Вы могли бы говорить со мною. Забудьте на время, что Вы барышня, а я молодой человек, и тогда наша переписка не будет Вам казаться странною; если Вы считаете меня своим другом, пишите мне как другу.
Передайте, пожалуйста, мой поклон Марии Борисовне; напишу ей так скоро, как только позволит осторожность, потому что если я буду присылать письма слишком часто, это бросится в глаза. Мой адрес:
Шабо-посад, через г. Аккерман, Бессарабск. губ.
Жму Вашу руку и остаюсь преданный Вам М. Гершензон. 31 мая, 1895 г., Шабо.
2-го мая, 6 час. веч. Сейчас получил Ваше письмо от 23-го, которое брат переслал мне из Одессы. Не могу сказать Вам, как оно тронуло и обрадовало меня и какую волну воспоминаний, сколько грусти подняло во мне. Вы не убоялись написать мне первая, и этим доказали, что действительно считаете меня другом. Ваше письмо почти разбудило меня – не знаю, к добру ли. Передо мной стоит в стакане одна большая роза удивительной красоты; как охотно отдал бы ее Вам! Кроме всего другого, ваши стихи прелестны. Сердечно благодарю Вас за это письмо. Теперь пишите скорее.
VI
М.О. Гершензон – М.Б. Гольденвейзер
Шабо, 6 июня 1895 г. Вторник
Пишу Вам, Мария Борисовна, и затрудняюсь – не столько тем, о чем писать, сколько тем – как писать; то обстоятельство, что я не знаю, насколько мои письма безопасны, очень стесняет меня.
Бесполезно было бы возвращаться к прошлому. Если бы еще в нем оставался какой-нибудь нерешенный вопрос, который связывал бы его с будущим – но Вы сказали, что этого нет. Я возвращаюсь к нему только на минуту, чтобы сказать Вам, что никогда не забуду, как сердечно и мягко Вы отнеслись ко мне в последние дни. Нет худа без добра: без той глупости, которую я сделал, я никогда не узнал бы Вас так, как знаю теперь. Я стал богаче.
Вы, вероятно, знаете содержание моих писем к Коле и Татьяне Бор/исовне/; поэтому не буду описывать своего образа жизни за эти две недели. Теперь я кончил главную часть истории Франции и снова возьмусь за перевод Юма. Здесь для работы свободен весь день, а день здесь, кажется вдвое больше московского; станет времени и для перевода, и для серьезного и для легкого чтения. Мы встаем в 5 час. или начале 6-го, и, должно быть, благодаря этому раннему вставанию и превосходному воздуху, я целый день бодр и не утомляюсь, сколько бы ни занимался. Почти все время, когда не сижу с матерью, провожу за работой и даже гулять не хожу один, чтобы не предаваться размышлениям. Здесь нет ни развлечений, ни даже просто знакомых; такая тишина и спокойствие жизни, что Вы бы позавидовали. Здесь можно с успехом обратиться в созерцательного философа; только, к сожалению, эта часть не по мне. Буду доволен, если приду в равновесие и снова научусь спокойно работать, как работал до 4-го курса.(1)
Я надеялся найти несколько строк от Вас и письмо Коли – в ответ на мое первое коротенькое письмо к Вам. Впрочем, Вы получили его в тяжелую минуту – тотчас после смерти тетеньки. Вспомнили ли Вы обо мне в эти грустные минуты? До сих пор я не имею никаких известий о Вас, потому что Коля, как и всегда, ничего не пишет о семье. Знаю только, что 1-го числа вы должны были переехать в Кунцево. Довольны ли Вы в этом году дачей? Установили ли недельное дежурство, как хотели, много ли читаете и гуляете?(2) Пишите мне, пожалуйста, всегда, что читаете. Если бы Вы хотели послушаться моего совета, – Вам непременно следовало бы конспектировать все прочитанное; это в высшей степени полезно и для прочности запоминания, и для приведения в систему приобретаемых сведений. Теперь, при чтении Дюбуа-Реймонда, конспект был бы Вам вдвое полезен, так как облегчил бы Вам изучение нем/ецкого/ языка. Еще в Москве хотел я Вам посоветовать – но забыл – следующее: для человека, который как Вы стремится выработать себе твердые литературные приемы, очень важно, по моему, ознакомиться с критическим анализом чужих литературных приемов. Эти приемы – в значительной степени дело техники, без которой не обходится ни один талант, и если Вы до сих пор изучали их непосредственно по произведениям писателей, то теперь Вам было бы полезно изучать их, так сказать, в чистом виде, без примеси фантазии, вне образов, которые часто скрывают их от нашего внимания. Читая хорошую критику знакомого Вам произведения, Вы, вероятно не раз будете замечать, как много тонких штрихов ускользнуло от Вас. Для первого раза Вы могли бы прочесть три книги (все по-русски): "Этюды" Тэна (особенно классический эпизод о Бальзаке), "Новые веяния" Брандеса и "Современную психологию" Поля Бурже. Чтобы достать их, советую Вам раз навсегда сделать coup de famille*: заставить Колю, забыв всякие другие соображения, записаться в какой-нибудь библиотеке, напр. у Вивьена на Воздвиженке. Если он не согласиться дайте Эрн/естине/ Д/авыдовне/ (3) 35 коп., чтобы она присоединила Вас к своему абонементу. Вам необходимо сделать это, иначе Вы всегда – и Бог знает, сколько времени – будете осуждены читать случайные книги, а из этого ничего хорошего не выйдет. Эрн/естина/ Д/авыдовна/ читает у Вивьен, и там есть всякие книги.
Листок кончается, начать другого не могу, потому что две марки на конверте обратят на себя внимание, а между тем, я как будто только начал писать Вам. Кончили ли Вы статью, которую начали в апреле и которую хотели дать мне? Я написал бы Вам самый подробный и внимательный разбор, и если Вы что-нибудь ставите на мое суждение, то Вы это сделаете. Во всяком случае пишите мне и больше, чем я. Весь Ваш М. Гершензон. Пишите мне по адресу в Шабо.
1. До четвертого курса – то есть до знакомства с Марией Борисовной.
2. Недельное дежурство – по-видимому, дежурство дочерей около больной матери.
3. Эрнестина Давыдовна – Эля Гиршберг – подруга Марии Борисовны.
-------------------------------
Из дневника А.Б. Гольденвейзера
27 мая /1895/
В среду 24-го мая умерла тетенька. Завтра ее похороны... (1)
1. Тетенька – Попова Любовь Васильевна, тетка Варвары Петровны Гольденвейзер, горячо любимая молодыми Гольденвейзерами.
-------------------------------
VII
М.Б. Гольденвейзер – М.О. Гершензону
Кунцево, 13 июня 1895 г.
Вчера к вечеру я получила Ваше письмо, Михаил Осипович, и пользуясь удобною минутою, чтобы ответить. Только что зажгли лампы, на дворе идет тихий теплый дождик и во все окна и двери несется дивный аромат, в соседней комнате играет Шура шумановские мелкие вещи; на террасе уютно расположились с большой лампой папа, мама и Таня, двое первых заняты пасьянсом, последняя работает; Коля занимается наверху. Вот Вам картина, которую Вы бы застали, если бы зашли в данный момент к нам на дачу. Она будет совершенно полной, если прибавить, что я сижу в кабинете и пишу Вам, для чего мне приходится прибегнуть к маленькой хитрости: листок письма вложен
в мою раскрытую тетрадь, с которой за последнее время я почти не расстаюсь. Дело в том, что теперь я привожу в исполнение намерение, о котором говорила Вам, и пишу. Не знаю, что из этого выйдет, но пока я увлечена работою почти до самозабвения и спешу воспользоваться этим настроением, тем более, что чувствую, что обычные сомнения готовы уже охватить меня еще с большею силою, тогда мне не захочется взять пера в руки.
Вообще, что может быть ужаснее безверия? Я бы назвала счастливым даже человека, имеющего веру только в самого себя. В данном случае безверием я называю не отрицание чего бы то ни было, но хаотическое неопределенное состояние в голове, когда все отдельные мысли уже не укладываются по местам в известные рамки, а хозяйничают по-своему. Недавно я шла мимо церкви; вдруг какая-то женщина преградила мне путь и бросилась на колени перед образом. Сколько мольбы было в ее взгляде, сколько веры. Я невольно остановилась и готова была позавидовать этой несчастной.
Однако я вдалась в рассуждения и, может быть, Вы уже досадуете, что письмо кончается и не содержит в себе ничего интересного. Ну, погодите, я постараюсь ответить на все ваши вопросы. За это время я читала только Бокля, так как меня отвлекали различные занятия, а главным образом повесть, которою я, кажется, теперь только и живу. Реймонда я тоже начала, но наиболее интересующие меня статьи трудны по языку, так что дело идет медленно. Благодарю Вас за советы относительно чтения. Конспекты я и сама всегда составляла, только мысленно, потому что записывания такого рода развивают тяжеловесность мышления, которого я боюсь, как огня и к которому у меня есть предрасположение. Насчет "coup de famille", могу Вам возразить, что они бывают иногда труднее, чем "coup d"etat"*. Вообще доставать книги летом я могу только случайно, потому что даже Эля не берет их теперь их теперь из библиотеки. Свою статью я так и не кончила и потому не могу Вам прислать ее.
Еще хотела сказать Вам, Михаил Осипович, что если Вам трудно писать мне, то хорошо ли мы делаем, идя против самой судьбы, которая очевидно против нашей переписки. Ну, не сердитесь, я говорю это только из желания Вам добра, доказательством чему может служить мое длинное послание. Однако лист кончается и пока говорю Вам, до свидания. Сейчас Шура заиграл вальс Шопена и сразу у меня в душе поднялись мятежные, мучительные ощущения. Знаете почему?
Все-таки мне не на чем уже писать и остается только пожелать Вам всего лучшего. М. Гольденвейзер. Благодарю Вас за чудные розы, они были необыкновенно хороши.
-------------------------------
Из дневника А.Б. Гольденвейзера
25 июня 1995 г. Кунцево.
Кунцево – это мой добрый гений, дающий мне и любовь к труду, и подъем духа, и все лучшее, что я только могу создать...
-------------------------------
VIII
М.О. Гершензон – Т.Б. Гольденвейзер
Шабо, 18 июля 1895. Воскр.
Только вчера дошло до меня, Татьяна Борисовна, Ваше письмо от 9-го (оно ушло из Мазилова 11-го). Я читал его с наслаждением и, казалось, слышал Ваш милый голос. Как я рад, что наша переписка устроилась и разлука не оторвала меня грубо от Вас и Вашей семьи! Вы знаете мою болезнь; но когда я держу в руках письмо, я не сомневаюсь, я твердо знаю, что обо мне вспомнили, – и Вы знаете силу моего воображения: письмо мне заменяет и взор, и голос. Ваши дружеские строки тронули меня, как те стихи, и я хорошо знаю, что мое единственное право на Вашу дружбу – мое братское чувство к Вам и преданность Вам. Но об этом нечего говорить: Вы и без уверений знаете это – теперь знаю и я. Вы пишете о себе не только не много, но слишком мало: я хотел бы знать все подробности Вашей жизни, сколько можно знать и сколько знал бы, если бы видел Вас так часто как прежде.
Сегодня месяц, как я простился с Вашей семьей. Точно вечность легла между нами. Это был долгий и тяжелый вечер, оставивший не цепь воспоминаний, а одно сплошное чувство, как если бы он прошел в молчании. А между тем как ясно воспоминание о каждом слове и каждом движении ума! В эти минуты мысль проникает так глубоко – человек, кажется, и не подозревал, что в его душе могут найтись такие глубокие места, – и каждый раз он выносит на верх, к сознанию, новую муку, и каждый раз топит в глубине другую надежду. Лучше не вспоминать. Я уже писал Вам, что вообще стараюсь поменьше вспоминать и думать. Жизнь моя, как я описал ее Вам в прошлом письме, почти не изменилась. Здесь работа подвигается быстро; так много свободного времени, что не знаю, куда девать. Занимаюсь ежедневно часов десять, остальное свободное время читаю что-нибудь легкое. Перевод Юма окончу вероятно завтра (осталось 18 строк); читаю теперь сразу три книги: Адама Смита, "Молот и наковальню", Шпильгагена (1) и "Новейшую историю Франции" для конца моей статьи. До обеда занимаюсь в беседке (и это письмо пишу тут) – чудесная беседка, вся окутанная диким виноградом и с трех сторон окруженная густыми деревьями; после обеда ухожу с какой-нибудь нетрудной книгой в глубину сада, ложусь на коврик под деревом и читаю, или смотрю на зелень и облака, или слушаю птичий концерт. Красота такая, что не описать. Теперь снова пошли лунные ночи; что за чудо лиман под луною, небо, сад, даже улица! Розы уже отцвели; теперь цветут лилии. И какое совпадение! Когда я читал Ваше письмо, у меня на столе лежали две лилии – первые, которые расцвели, – точно то был не сон, а действительность. Но Вы дали мне только одну лилию, значит вторую я должен Вам вернуть – посылаю Вам один из ее шести лепестков.
Теперь у нас гостит моя двоюродная сестра из Одессы, 15-летняя девочка, гимназистка 5-го кл/асса/, хорошенькая, глупенькая и скромная. Я рад ей уже потому, что она не дает скучать маме в то время, как я занимаюсь. Иногда я диктую ей перевод, а иногда она принимается обучать меня игре на рояли (у хозяйки дома есть пианино), и я нахожу, что это вовсе не трудная наука. Всяких знакомств мы тщательно избегаем, в чем мне помогает домоседство матери; кое с кем невольно пришлось познакомиться, но мы ни к кому не ходим, так что после одного-двух визитов перестают ходить и к нам. Публика здесь, правда, весьма непривлекательная, как большинство богатых одесских евреев, пропитанных коммерческим духом, глупым тщеславием и приличностью, и так же мало нравятся маме, как и мне. К счастью, у нас нет соседей – во всем дворе только две француженки-хозяйки, старуха-мать и дочь-вдова, курьезные особы, особенно старушка, 80-ти лет, маленькая, со сморщенным личиком, очень умная и болтливая, веселая и подвижная, которая весь день копается в саду в самом ужасном наряде, но неизменно с большой соломенной шляпой на голове и вязаными перчатками без пальцев на руках. Ради нее, столько же, сколько ради здешней природы, я хотел бы иметь фотогр/афический/ аппарат, потому что некоторые картины решительно следовало бы увековечить, как напр. ее фигуру, когда она в крайне упрощенном костюме и тщательно скрываясь от нас, идет купаться, или когда, под проливным дождем бегает с ведром и зонтиком от бочки с дождевой водой к цветам и усердно поливает их; по ее мнению, это, кажется, самый удобный момент для поливки.
Так мы живем – вот Вам мелочи, из которых Вы можете составить себе полную картину. Недели полторы назад я съездил в Аккерман на два часа и записался в тамошней библиотеке, весьма жалкой; оттуда и взял Шпильгагена. В конце этой недели поеду в Одессу на два или три дня – повидаться с братом.
Простите, что пишу так мелко: больше 2 листов нельзя вложить в конверт, иначе у Вас заметят. Это меня очень стесняет, как и недельные промежутки. Смелость нужна не с моей, а с Вашей стороны. Стихи напишу в письме к Коле – здесь нет места. Ваше письмо стоит лучших стихов, чем какие я могу Вам прислать. Пишите чаще, ведь Вас не стесняют никакие сроки; Ваши письма попадают прямо в мои руки и, кроме меня, их никто не видит. Когда я пишу Вам или Марье Бор/исовне/, я всегда боюсь, что причиняю Вам неприятности, а ваши письма приносят мне только радость.
Жму Вашу руку и остаюсь преданный Вам М. Гершензон.
Передайте мой поклон Марии Борисовне.
1. Фридрих Шпильгаген – известный немецкий писатель того времени.
IX
М.О. Гершензон – Т.Б. Гольденвейзер
Шабо, 7 июля 1895 г. Пятница
Вчера, вернувшись из трехдневной отлучки, я застал Ваше письмо, Татьяна Борисовна, от 29 июня. Я не сердился – напротив, был рад этому письму, которое дает мне повод высказаться о том, о чем давно следовало поговорить, но о чем говорить до сих пор не хватало у меня смелости и не было права. Теперь Вы разрешили мои уста.
Я не знаю, какое специальное или временное обстоятельство волнует Вас теперь, но это менее важно: есть более глубокие и постоянные причины, которые заставляют Вас страдать одинаково во все минуты, но от того не менее сильно, и которые, как мрачный фон мрачной картины, заставляют Вас в десять раз сильнее чувствовать всякое случайное огорчение или горе. Это так легко заметить, что ни Ваше наружное спокойствие, ни Ваши слова о том, что Вы вполне довольны своей настоящей жизнью, никогда не могли ввести меня в заблуждение: достаточно было раз увидеть, как Вы живете, и заметить, как Вы умны, чтобы понять, что такая жизнь не может удовлетворять такую девушку, как Вы. Никогда не касаясь в разговоре этого щекотливого вопроса, я с первых дней нашего знакомства наблюдал Вас и Марию Борисовну с этой стороны, и в тысяче мелких фактов – в каком-нибудь взгляде, в случайно оброненном слове – находил подтверждение моей мысли.
Не говоря уже о тягостях Вашей семейной жизни, о деспотизме, который не знаю как хватает у Вас силы или любви переносить, Вас должна страшно мучить пустота Вашей настоящей жизни и бесцельность будущего. Вы не только живете дурно, но не живете совсем; значит ли это жить – жить без живого дела, без живых интересов, заменяя интересы жизни интересами музыки и литературы, этих отражений жизни, не делая никому ни добра, ни зла, не прилагая сил и способностей, в вечном однообразии впечатлений? Что дает Вам каждый новый день, какой итог можете Вы подвести ему вечером, ложась в постель, как не нуль, одинаково теперь, как и два, три года назад? И если бы Вы не страдали, живя так и сознавая, что достойны и способны жить иначе, то кто же может страдать? Я приходил в ужас, думая о том, что вы обе должны чувствовать в иные минуты, когда образ вашей теперешней жизни становится перед вами во всей своей ужасной наготе, когда вы спрашиваете себя: "боже мой, разве я хоть один день жила всем существом, всей полнотой осмысленного человеческого существования?" Вы живете не в той бодрой и здоровой, хотя не лишенной резких перемен, атмосфере, в которой живут здоровые, работящие люди, а в искусственной атмосфере эстетических впечатлений, вредных своей исключительностью, и жизнь идет мимо Вас. Ваша жизнь совершенно лишена движения; какой-нибудь шумный праздник, вроде того, который Вы описываете, как будто выводит Вас из этой неподвижности, но ведь он только мираж, обманчивое подобие движения. Эта неподвижность жизни составляет, как мне кажется, главный источник Ваших страданий. Вы полны жизни, а Ваша обстановка, вместо разнообразия живых, реальных впечатлений, дает Вам одни эстетические впечатления, которые никогда не могут заменить первых. Но у Вас есть еще другой, более обильный источник страданий – мысли о будущем.
Спрашивали ли Вы себя когда-нибудь, Татьяна Борисовна, почему девушка может без всякого стеснения говорить с молодым человеком о его планах, о том, что он намерен делать в ближайшем или даже отдаленном будущем, а молодой человек никогда не решиться задать такой вопрос девушке (конечно не всякой, а живущей, как Вы)? Это происходит оттого, что его вопрос заденет другой, чрезвычайно щекотливый вопрос – о замужестве, и так как ее будущее почти всецело обусловлено этим фактом, а этот факт – совершенно случайный, то ответ поставил бы ее в большое затруднение, и щекотливость вопроса заставила бы ее покраснеть. Но я думаю, что между друзьями и людьми взрослыми и разумными этого препятствия не должно быть, или это было бы лицемерием. Поэтому я буду свободно высказывать свои мысли.
Возможность выйти замуж по влечению есть несомненно великое счастье для каждой девушки, остаться в девушках – огромное несчастье. Но разве не то же самое можно сказать и о мужчине? Франсуа Коппе, старый холостяк, недавно написал в редакцию одной французской газеты письмо по поводу предполагаемого налога на холостяков во Франции; глубокое горе, острая боль одиночества, неуютности жизни, разбитых надежд на счастье, которыми дышат его строки, едва ли уступят отчаянию 50-летней девушки. Это есть лотерея, в которой каждый имеет билет; и для мужчины выйти в тираж только немногим менее тяжело, чем для женщины. Но разница между мужчиной и женщиной та, что первый смотрит на брак действительно как на случайность и поэтому в своих планах на будущее не считается с нею, тогда как жизнь девушки всецело ставится в зависимость от замужества: ее воспитывают так, как будто эта счастливая случайность непременно должна произойти и как будто не может случиться противное. Поэтому, когда это противное случается, т.е. когда ей не удается встретить человека, которого она могла бы так же полюбить, как он ее, то она остается беспомощной, ненужной и неспособной для жизни. Вы конечно согласитесь со мною, что ставить всю свою жизнь в зависимость от лотерейного выигрыша – в высшей степени безрассудно, и что разумный человек должен устраивать свою жизнь так, как если бы у него вовсе не было билета; если на его билет падет выигрыш – тем лучше, но нелепо строить жизнь на этой надежде. Притом обыкновенно девушка так долго не теряет этой надежды, что когда невозможность выигрыша становится для нее, наконец, очевидной, т.е. лет в 40, ей уже поздно начинать подготовку к самостоятельной жизни. Я уже не говорю о том, может ли и должна ли замужняя женщина удовлетворяться только узкими интересами своей домашней жизни и даже воспитанием своих детей, не должна ли она стараться жить еще самостоятельной жизнью, иметь живое дело и более широкие интересы – вопрос, на который, я уверен, и Вы, не колеблясь, ответите: "Да, должна". Пример матери Алчевского(1) и многих других женщин может Вам доказать, что соединение такого дела с материнскими обязанностями вполне возможно.
Что ждет Вас в будущем? Как всякая женщина, Вы можете выйти замуж и можете остаться в девушках. Возьмите первый случай; не должны ли Вы заблаговременно приготовиться к самостоятельному делу, не должны ли гарантировать себя от участи большинства женщин, которые через несколько лет после выхода замуж теряют все живые интересы, кроме интересов кухни и детской, или, в лучшем случае, становятся тенью своих мужей, т.е. начинают жить интересами его дела? Возьмите теперь второй случай. Когда Вы иногда, во время бессонницы, думаете о будущем, не чувствуете ли Вы, как отчаяние проникает в Вашу душу? Чем Вы наполните свою жизнь, чем застрахуете себя от пустоты и бесцельности существования Александры Петровны(2), которые Вас заставят страдать во столько раз больше, во сколько раз Вы умнее ее? Я уверен, что Вы смотрите на эти вещи совершенно так же, как и я; поэтому Вы должны признать, что продолжая такую жизнь, какую Вы теперь ведете, преступно и по отношению к настоящему, и еще больше, по отношению к будущему; притом, это значит страдать теперь и готовить себе впереди еще большие страдания. Вы можете сделать мне два возражения. Вы укажете на Вашу семейную обстановку, которая, действительно, представляет большие препятствия для всякого самостоятельного шага. Но, во-первых, то, что Вы могли бы сделать, еще не так радикально, чтобы расстроить мир семьи или восстановить против Вас родителей; во-вторых, я думаю, дети имеют по крайней мере столько же прав на свободу и счастье, сколько мать – на их послушание. Во-вторых – и простите, что я касаюсь этого, – Вы, может быть, скажете, что теперь для Вас важно не то, о чем я говорю, – что Вы прежде всего жаждете сильного чувства, которое наполнило бы Вашу жизнь. Это – законное и понятное стремление, но Вы знаете, что исполнение его не в нашей власти, а живая и увлекательная деятельность может облегчить Вам это томление, хотя и не уничтожить его совсем. Выбор дела зависит совершенно от Ваших способностей и склонностей, но это должно быть дело, а не его подобие. Делом я называю все, что содействует уменьшению человеческих страданий. К этой цели можно идти различными путями; есть путь непосредственный – облегчение каждого отдельного страдания отдельных людей, и есть путь косвенный – просвещение, борьба с той тьмой, которая есть источник большей части страданий. Первым путем идет врач, благотворитель; вторым – учитель или ученый. Трудно сказать, что выше; но кажется, женщине более свойствен первый путь; впрочем, этого нельзя сказать безусловно. Та учительница, с которой я Вас познакомил весной (Косинская), и акушерка, о которой я писал в прошлом письме, – вот Вам примеры той и другой деятельности. Выберите такой путь, который Вам больше по душе; сдайте экзамен на звание городской учительницы и займитесь этом делом, или поступите на фельдшерские курсы, или сделайте что-нибудь другое в этом роде. Но только, ради Бога, пусть кончится эта праздная и мучительная для Вас жизнь, которая недостойна ни Ваших способностей, ни Вашего образования. Она убивает лучшее, что есть в человеке: в ней глохнет ум, мельчает воображение, чувство искажается и приобретает болезненную тонкость. Перед соображениями такой большой важности должны отступить все другие соображения. И заметьте, что я еще ничего не сказал о материальной стороне дела, которой Вы также не должны упускать из виду; я не решаюсь касаться ее, но Вы сами лучше меня оцените ее значение.
Вот что я имел сказать Вам. Не знаю, как Вы отнесетесь к моим словам; может быть Вы будете возмущены смелостью, с которой я решаюсь говорить о вещах, которые так близко касаются Вас, может быть будете раздражены моим неверным представлением о Вас и Вашей жизни. Но я едва ли должен просить извинения: в первом случае меня оправдает чувство, которое руководит мною, и Ваше действительно дружеское отношение ко мне; во втором меня должен будет извинить недостаток наблюдательности. Но я скорее могу ожидать второго, чем первого, потому что, кажется, достаточно знаю Вас, чтобы быть уверенным, что с Вами можно говорить свободно и без лицемерного умолчания о вещах, которые составляют сущность дела, но которых скверное приличие запрещает касаться. Вы, может быть, упрекнете меня в близорукости и увлечении, но не лишите меня своей дружбы. Этим письмом я, некоторым образом, исполняю свой долг перед Вами.
-------------------------------
После этой длинной проповеди в высоком стиле, улыбнитесь и Вы, Татьяна Борисовна, и давайте поболтаем о простых вещах. Вы очень живо описали веселый вечер, и мне оставалось только пожалеть, что я не мог участвовать в нем; конечно, я не преминул бы протанцевать с Вами кадриль,(3) соблюдая величайшую осторожность в движениях. О своем образе жизни пишу Коле, и лень повторять; возьмите у него мое письмо. Последние две недели были для нас цепью мелких, но досадных неприятностей и огорчений; но я еще не теряю надежды, что идиллия первых недель снова вернется к нам. Стихи совсем разучился писать; с того плохого стихотворения, которое послал Вам в прошлый раз, не написал ни строчки. Зато научился не хуже кошки взбираться на деревья. Шелковица уже кончается, абрикосы поспели; каждое утро мы с двоюродной сестрой подвергает сад тщательному осмотру, и еще не далее, как сегодня я вернулся с этого осмотра с разорванным рукавом; кузина, как соучастница в преступлении, не ропщет и тотчас садится чинить прореху.
Продолжайте, пожалуйста, писать мне письма, забывая, что пишите их мне. Я жду еще от Вас подробнейшего описания всех новых дачных знакомых, потому что Коля не отвечает на мои вопросы. Что Ал/ександра/ П/етровна/ и Л/идия/П/етровна/ (4), Вейнберги (5), Софья Вас/ильевна/ (6) и др.? Как здоровье Варвары Петровны, поправились ли Вы и Мария Борисовна на даче? Перед моим отъездом Вы обе смотрели дурно.
Кончаю это бесконечное послание. Повторяю, я не боюсь, что Вы рассердитесь, но боюсь, что огорчил Вас, и за это прошу прощения; я непременно должен был поговорить об этом предмете, и, говоря о нем, не мог не коснуться очень глубоких ран. Итак – Вашу руку, Татьяна Борисовна! Остаюсь весь Ваш М. Гершензон.
1. Алчевский Григорий Алексеевич – певец, композитор, друг Татьяны Борисовны. Его мать Христина Давыдовна Алчевская, врач.
2. Александра Петровна – тетя Саша, сестра Варвары Петровны, старая дева.
3. В письме к матери М.О.Гершензона от 13 января 1894 г. есть рассказ о том, как они с братом, приехавшим в Москву справляли 12 января – "Татьянин день": "Часов в 9 мы отправились к Гольденвейзерам. Здесь собралось много гостей, главным образом молодежи: играли в разные игры, пели и танцевали. Между прочим, мы с Бумой танцевали кадриль".
4. Лидия Петровна – тетя Лидия, сестра Варвары Петровны.
5. Вейнберги– Вейнберг Леон Осипович товарищ М.О. Гершензона по университету.
6. Софья Васильевна – Соня Мелик-Хаспабова, подруга Марии Борисовны.
X
М.О.Гершензон – М.Б.Гольденвейзер
Шабо /около 7 июля 1895 г./
После того, что я написал Татьяне Борисовне, мне остается сказать Вам, Мария Борисовна, немного. Я писал и для Вас и, как бы Вы потом не отнеслись к этому письму, я прошу Вас прочитать его. Ваше письмо я получил; если судьба, которая противится нашей переписке олицетворяется не в Вас, то я никогда не подчинюсь ей. Ваша карточка не погибла, как другие: она была при мне, как и все остальное. Пишите мне о себе, только больше, чем в первый раз. Может быть Вы также напишете мне что-нибудь о Вашей новой повести и других работах. Вы, вероятно, не получите от меня больше письма до 22-го. В этот день мои мысли будут с Вами; вспомните и Вы обо мне. (1) Жму Вашу руку и остаюсь преданный Вам М.Гершензон.
1. 22 июля – день именин Марии Борисовны. Письмо М.О.Гершензона не могло не задеть прежде всего Татьяну Борисовну самым болезненным образом. В 1895 году ей было уже 26 лет. Жизнь ее складывалась не слишком удачно; неопределенным было и будущее. На ней, как на старшей дочери более всего лежали семейные тяготы и заботы, от которых нельзя было уклониться; она мечтала стать профессиональной певицей, но к этому времени стало ясно, что эти мечты не осуществятся; она много лет глубоко любила Григория Алексеевича Алчевского и, казалось, могла рассчитывать на взаимность, но и эти ее надежды оказались обманутыми. М.О.Гершензон своим письмом в отношении Татьяны Борисовны попал в самые болевые точки. Задело оно и отношения в семье Гольденвейзеров – чувства и обязательства детей по отношению к родителям. Именно этим, а не обидой на непонимание объясняется резкость тона следующего письма Марии Борисовны.
XI
М.Б. Гольденвейзер – М.О. Гершензону
Кунцево 19 июля 1895.
Я прочла письмо Ваше к Тане и, признаюсь, что ничего подобного не ожидала. Я рада, что не ответила Вам тотчас по прочтении его, под непосредственным впечатлением, потому что не следует так сердиться на Вас. Теперь для меня очевидно, что хотя Вы писали, мало подумав перед тем, что делаете, все-таки Вами руководило не дурное побуждение; сначала я не могла хладнокровно думать об этом. Меня крайне удивляет, как Вы, человек все-таки знающий нас, могли полагать, что своим письмом впервые заставите нас взглянуть на жизнь. Я не буду вдаваться в общие рассуждения о жизни и о положении и призвании женщин, хочу сказать Вам только, что мыслящие люди, к которым я нас причисляю, не могут жить, не задаваясь вопросом о смысле жизни и поверьте, что каждая из нас давно избрала и наметила себе путь и те вопросы, которых Вы касаетесь слегка в Вашем письме, не раз обдумывались и перерабатывались в наших головах, потому Ваши советы и призыв к перемене образа жизни, могли вызвать только улыбку; Вы полагаете наивно, что мы никогда не слыхали о сельских учительницах, акушерках, фельдшерицах и т.д.; никогда не вдумывались в их деятельность, хотите, наконец, пробудить от какого-то сна. Если бы Вы действительно серьезно отнеслись к моим некоторым словам, хотя бы относительно королевны, то поняли бы, что имеете дело не с мечтающей барышней, а с человеком, много думавшим, не ужасавшимся перед жизнью, а пролагающим себе медленно, может быть, но неуклонно свободный путь. Ваше упоминание о браке, как одной из дорог для женщин по отношению к нам, не могло не возмутить меня, и я говорю Вам, что по моему мнению тот мужчина заслуживает презрения, который думает, что спасает девушку, предлагая ей брак.
В Вашем письме были намеки на интимные отношения, в которые никто не имеет право вмешиваться. Разве Вы не знаете, что существуют святые чувства, которые охраняются ревниво от постороннего глаза и которые могут быть только достоянием любящих людей. Эта Ваша неделикатность просто оскорбила меня.
Мне очень жаль, что между нами должен был произойти обмен этими письмами, я бы больше не хотела возвращаться к этому вопросу. Если моя повесть будет напечатана, то в ней Вы познакомитесь вообще с моими взглядами на предметы, которые Вы так неудачно затронули в Вашем письме. Пока желаю Вам всего хорошего. М. Гольденвейзер.
Под этим письмом подписываемся мы обе. Т. Гольденвейзер.
XII
М.О. Гершензон – М.Б. Гольденвейзер /в письме к Н.Б. Гольденвейзеру/.
Шабо, 27 июля 1895
Дорогой Коля! Меня крайне удивляет твое трехнедельное молчание. Я не писал тебе, потому что две недели назад умер мой дед, отец моей матери,(1) и дома было так невесело, что перо падало из рук даже когда писал брату. Очевидно, ты получил мои письма; вероятно на днях будет ответ от тебя, тогда напишу о себе подробно. Будь так добр, оборви эту страницу и отдай остальные полтора листка Марье Борисовне.
Сердечный поклон Шуре. Весь твой М.Г.
Многоуважаемая Мария Борисовна! Так как в Вашем письме от 19 числа Вы не запрещает мне писать Вам, то я и напишу еще одно письмо, предоставляя Вам решить участь нашей дальнейшей переписки; и так как на мое письмо ответили Вы, то и я пишу Вам. Я далек от мысли оправдываться как вообще, так и в отсутствии деликатности. Ваше негодование я приписываю тому, что Вы и Татьяна Борисовна не захотели или не смогли отнестись к делу просто, по-человечески, и отчасти тому, что гнев, возбужденный, очевидно, уже первыми строками моего письма, не дал Вам возможности прочитать его спокойно. Правда, с точки зрения общепринятых приличий я поступил не только неделикатно, но грубо, возмутительно, так, что после этого меня нельзя пускать в "порядочный" дом. Помилуйте! Молодой человек дает какие-то советы барышням, объясняет им, что такое замужество, касается таких вещей, о которых никогда не говорят и т.д.; действительно, из рук вон неприлично. Но Бог с ними, с приличиями. Из-за них слишком много сердец обливаются кровью, они коверкают слишком много хороших, честных людей, и достигают этого столько же тем, что заставляют людей делать, сколько тем, что заставляют их скрывать. Робкий и консервативный от природы, я один раз решился выступить из этого проклятого круга, и вот результат. Но повторяю: в неслыханном упорстве и самомнении я и теперь, спустя две недели и перед лицом Вашей опалы, одобряю свой поступок и способен, если бы понадобилось, повторить его.
Это одно, что я хотел сказать. Другое есть безграничное удивление по поводу Ваших слов, что "тот мужчина заслуживает презрения, который думает, что спасает девушку, предлагая ей брак". Если Вы укажете в моем письме хотя одно слово, которое дало бы Вам повод написать подобные слова, я готов признать себя не только достойным презрения, но негодяем.
Это было бы слишком оскорбительно, если бы не было смешно; но Вы, по-видимому, просто не читали внимательно.
Третье есть то, что в противоположность Вашему мнению, я писал "в здравом уме и полной памяти", мало того – с заранее обдуманным намерением, что обыкновенно еще более усугубляет вину преступника. Это доказывается не только тем, что я ни разу не испытал раскаяния по поводу своего поступка, но еще и следующими двумя обстоятельствами: 1/ corpus delicti* , т.е. письмо, я писал целых два дня, в течение которых кажется можно было придти в себя и протрезвиться, 2/ я писал его сначала начерно, чего никогда не делаю даже с работами, идущими в печать.
Далее: что касается неделикатности, которая так возмутила Вас, то и я признаю ее таковою, не только с внешней стороны, т.е. с точки зрения приличий, но и по существу; доказательство – то, что и я никогда за два года ни одним словом не касался этих вещей, хотя все время думаю о них одинаково. Но так как цель моего письма казалась мне чрезвычайно серьезной и обойти их было невозможно, то я решился говорить о них, полагая, что меня оправдают и эта цель, и эта невозможность, и даже отчасти (какая дерзость!) Ваша снисходительность ко мне; притом, я извинился в неделикатности, если не ошибаюсь, четыре раза. Но этого Вы не заметили.
Der langen Rede kurzer Sinn? Он очень kurz, но очень tief*. Вы отнеслись к моему письму не по существу дела – потому что тогда Вы могли бы обвинить меня только в том, что я плохо знаю Вас, и это я готов был признать уже в том письме, – а с формальной стороны, о чем, если помните, я так много говорил Вам в Кунцеве, сидя на длинной скамье в парке. И это меня больше всего огорчает во всей этой истории, потому что Ваше отношение к моему письму показывает мне, что я жестоко ошибся в Вас. Не говорю уже о том, что все непрочное здание Вашей дружбы, симпатии или не знаю, как это назвать, разлетелось с необычайной быстротой от одной вспышки хотя бы и основательного гнева.
Вам неприятно, что все это произошло – мне вдвойне больно, потому что я иначе думал о Вас, ценил Вашу дружбу и очень привязался к Вашей семье; но, положа руку на сердце, я не могу признать себя виновным, – напротив, думаю, что сделал то, что должен был сделать. Я многое мог бы ответить на Ваше письмо по существу, но теперь это бесполезно. Вы вероятно не стали бы читать. Скажу только, что Ваши слова о том, что каждая из Вас наметила себе путь, нисколько не доказывают, что Ваш теперешний образ жизни есть "жизнь" – если только он входит составной частью в намеченный Вами план, в чем я сомневаюсь. Впрочем, никто больше меня не был бы рад увидеть Вас у цели, к которой Вы стремитесь. Вы, очевидно, хотели сказать что-то очень оскорбительное словами: "потому что не следует так сердиться на Вас" (это, должно быть, обозначает невменяемость), но я знаю, что Вы все-таки лучшего мнения обо мне, и приписываю эти слова опять-таки вспышке гнева. Татьяна Борисовна еще больше удивила меня тем, что не сочла меня достойным ответа, как будто я совершил какой-нибудь низкий поступок.
Остаюсь весь Ваш М. Гершензон.
PS. Не знаю, ответите ли Вы мне; если нет, я конечно должен буду считать поконченными всякие отношения с Вашей семьей (кроме мальчиков). Это будет очень хорошая иллюстрация к старинному мнению, что люди не довольствуются тем, что жизнь портит их жизнь, и всеми силами помогают ей в этом. Во всяком случае, хотя бы это было в последний раз, и даже особенно потому, – шлю Вам и прошу передать Татьяне Борисовне мой сердечный привет. Друзья не должны расстаться, даже вследствие ссоры, не подав друг другу руки.
1. Дед – Яков Цысин (видевший Пушкина), прожил около 90 лет.
XIII
М.Б. Гольденвейзер – М.О. Гершензону
Кунцево 4 августа 1895 г.
Я вовсе не намерена ссориться с Вами, Михаил Осипович, тем более, что стеснять чью-либо свободу мнения совсем не в моих привычках. Но, раз я пишу Вам, то должна высказать все те возражения, которые являются у меня по прочтении Вашего письма. Вы полагаете, что я отвечала на Ваше письмо не по существу; я с этим совершенно согласна, потому что поступила так умышленно. Вы затронули вопросы, о которых можно было бы исписать много бумаги, которые совсем не так просто решаются, как это кажется при первом знакомстве с ними. Но, что касается лично меня, то я действительно могла бы без конца говорить на эту тему, которая встала передо мною при первом пробуждении мысли, но я не сделала этого по двум причинам: во-первых, потому что о вещах столь интересных и близко касающихся нельзя беседовать в отдельных письмах, разделенных двухнедельным сроком, который расхолаживает, ослабляет увлечение и интерес, необходимые при подобном обмене мыслей. Во-вторых, и это главное, применение общих рассуждений к данному частному случаю, Ваша точка зрения, сразу отбила у меня всякую охоту серьезно вступить с Вами в прения по этому вопросу. Я испытала приблизительно такое чувство, которое испытал бы опытный моряк, знакомый с бурным морем и непогодою, которому при вступлении его на сушу предложили как новость лодку на тихом пруду или маленькой речке. Можно не понимать людей, но при близком знакомстве и малейшем интересе к ним, нельзя не различать хотя бы степени развития, на которой они стоят.
Вы ведете речь о каких то правилах приличия, при чем они здесь? Они может быть и имеют какое-нибудь значение во внешнем видимом отношении между людьми, отношениями на показ, но почему Вы заговорили о них по поводу наших писем? В пору Леону Осиповичу(1) с чужих слов и характеристик считать нашу семью, гоняющейся за каким то тоном, но от Вас этого я не ожидала. Напрасно Вашему воображению рисовался какой-то заколдованный круг, который Вы боялись переступить; никакого круга не было, и если бы Вы поступили сами не озираясь, а по собственному непосредственному влечению и говорили бы и спрашивали о том, что действительно может интересовать, то знали бы с кем имеете дело, не могли бы впасть в такую ошибку относительно людей, близко знакомых. Как могли подумать Вы, что разговор о замужестве может заставить меня смутиться и показаться предосудительным, мне, которая имеет твердые убеждения на этот счет, убеждения, которые может быть Вам самому показались бы слишком резкими, которые я решаюсь заявить открыто перед всем светом в своих писаниях?
Вы кается, неверно поняли, что я назвала неделикатностью в Вашем письме. Это относилось только к намеку на отношения и чувства наши к родителям и я опять повторяю, что для меня в жизни нет ничего более святого и потому я никогда и никому не позволю вмешаться или критиковать их. Мне кажется это вполне понятным.
Вы говорите, что наш внешний образ жизни не дает никакого понятия о определенных стремлениях и желаниях; на это я Вам могу возразить, что только в биографиях великих людей можно ясно видеть красную нить, проложенную через всю их жизнь, а в действительности, в частной жизни людей составить ее очень трудно, надо составлять из крошечных кусочков, отыскивая их в самых разнообразных словах и поступках, иногда в незначительных ничтожных мелочах. Да, взгляните хотя бы на себя! Что со стороны скажут о Вас? Что Вы такое? Какое значение для жизненного интереса, для ясной определенной цели имела Ваша правка корректур или писание слов в словарь, на которые ушло столько дорогого времени? Вы делали все это в силу необходимости. И эта сила действительно велика. Я сознаюсь, что писала Вам в раздражении, но оно вполне объяснимо, хотя Вы напрасно ищите какого-то скрытого злорадства в моих словах, я говорила то, что думала и вовсе не старалась задеть Вас.
Что же касается до непрочного здания нашей дружбы, то я хотела возразить Вам, что она поддерживается двумя, а Вы первый говорите о его ненадежности, боитесь, удержите ли его, чтобы оно не рухнуло, точно работник, знающий об ошибке в его основании и не сообщивший о ней другим своим товарищам. Я писала это письмо нисколько не думая о его внешней форме и почерке, мне кажется в данном случае это совершенно неважным и я думаю, что и Вы не обратите на эту небрежность особого внимания. Если Вы будете скоро отвечать по получении этого письма, то застанете нас на даче. Пока же желаю Вам всего лучшего.
М. Гольденвейзер.
1.Леон Осипович – Вейнберг.
XIV
М.О. Гершензон – М.Б. Гольденвейзер.
Шабо, 16 авг. 1895 г.
Ваше письмо, Мария Борисовна, шло ко мне целую вечность, а вечности довольно, чтобы смирить самые сильные волнения. Не буду возвращаться к теме наших последних писем, потому что это ни к чему другому не привело бы, кроме взаимного раздражения; по существу каждый из нас останется при своем. Но вот неожиданный и любопытный результат моего письма: Ваш дом теперь закрыт для меня. Я очень хорошо сознаю, как много теряю при этом, но так как я поступал сознательно, то и не могу раскаиваться. Вы одна находите еще возможным писать мне, показываете, что только в Вас одной есть искра истиной дружбы ко мне, – и этого с меня довольно.
Как видно из Ваших последних писем, Вы кончили повесть и собираетесь поместить ее в журнале или газете. Когда она будет напечатана, напишите мне об этом. Напишите также о себе, что читаете и пишете; в последних письмах об этом не было ни слова.
У меня нет ничего нового. На днях вернулся из Одессы, где опять пробыл всего два дня, и теперь опять живу уединенно, как прежде, в обществе матери, книг и акаций, понемногу занимаюсь, побольше читаю, а всего больше думаю о будущем. Написал здесь небольшую статью о Детской Санитарной Станции для "Недели", две статейки по греч/еской/ истории для Журн/ала/ М/инистерства/ Н/ародного/Просвещения/ и теперь пишу рецензию о книге Бузескула (Афинская полития)(1) для Р/усской/ М/ысли/. С этого года по рекомендации Виногр/адова/, буду писать хронику о русских книгах по итальянской истории в Archivio storico italiano*. Мой перевод печатается очень медленно; Бентам готов, но Юма набрано всего листа три. В начале октября переедем в город, брат вероятно уедет в Петербург держать экзамен на доктора, и все денежные заботы опять лягут на меня.
Хорошо будет, если в Одессе найдутся уроки, хотя без ужаса не могу думать о них. Во всяком случае, в ноябре или декабре вероятно придется недели на две съездить в Москву, чтобы найти какой-нибудь перевод.
Напишите мне, пожалуйста, обо всех знакомых, а Колю попросите, чтобы выслал мне заказным пакетом Бокля, учебник Виноградова и соч. Фонвизина; деньги на пересылку у него есть (70 коп., которые я оставил ему на высылку мне Рус/ских/ Вед/омостей/).
Пишу Вам на адрес редакции(2), потому что боюсь, не переехали ли Вы уже в город. Жму Вашу руку и остаюсь весь Ваш М.Гершензон.
1. Афинская полития Аристотеля и жизнеописание Плутарха. Исследование М. Гершензона. Эта работа была сделана М.Гершензоном по предложению профессора А.Н. Шварца на соискание золотой медали /которую он и получил/ на последнем курсе университета и издана Московским университетом в 1895 г. Известный историк профессор В.П. Бозескул, выступил с полемическими замечаниями; Гершензон отвечал ему.
2. Борис Соломонович Гершензон в эти годы служил в редакции "Русской мысли".
XV
М.Б. Гольденвейзер – М.О. Гершензону
Кунцево 25 августа /1895/
Вы, вероятно, получили Михаил Осипович, письмо от Коли и теперь еще раз убедились в своем искусстве делать из мухи слона. Как видите, неполучение писем от него не имело ничего общего с нашей последней перепиской; впрочем, я не знаю, как он оправдывался перед Вами, но полагаю, что он был слишком занят переменами в собственной судьбе. Конечно место в лицее является для Коли известным определенным обеспечением, но приятие его имеет и дурные стороны, хотя бы то, что он должен жить вне семьи. Это для нас очень тяжело, хотя со стороны последнее обстоятельство может казаться неблагодарностью и прихотливостью. Но об этом он, вероятно, сам писал Вам.
Вы просите написать Вам о нашей жизни, именно о том, что я не могу хорошо исполнить: о внешних фактах ее за лето не стоит распространяться, а внутри себя я так много пережила и передумала, что об этом трудно рассказать. В общем впечатление о дачной жизни осталось в высшей степени симпатичное и мирное, в городе так не бывает. Вокруг людей было очень много, из новых знакомств поддержится вероятно только с одной семьей; из остальных воспоминание останется только об одном киевском студенте, благодаря его пению. У него чудный голос и прекрасное исполнение; он пел лучшие вещи, написанные для голоса и слушать эту музыку для меня было очень полезно; под ее впечатлением я легче умела становиться на место своих героев, жить и чувствовать за них. Вообще за последнее время я рассматриваю все по отношению к своим писаниям. Повесть я кончаю, много думаю о ее судьбе, ставлю на нее чуть ли не все свое счастье, но определенно ничего не знаю, кроме того, что при чтении она производила довольно сильное впечатление.
Читала я не особенно много, потому что голова была занята. Из капитальных произведений могу назвать Бокля и Шопенгауэра "Мир, как представление и воля"; последним теперь я очень увлекаюсь. В настоящее время мы еще на даче, переедем, кажется, 29 числа. Наша новая квартира находится в Староконюшенном пер. дом Яхонтовой; это мой выбор, но теперь он становится неудачен, потому что она велика, так как рассчитывалась и на Колю. Гиршберги сняли квартиру в Малом Афанасьевском пер. в доме, где Вы жили. Ну, я постаралась написать Вам обо всем, не знаю, удачно ли, потому что это не мой жанр, но во всяком случае Вы должны удовлетвориться моим умением. Желаю Вам всякого успеха в Ваших планах. Коля едва ли сможет выслать книги до переезда нашего в город.
М. Гольденвейзер.
XVI
М.О. Гершензон – М.Б. Гольденвейзер
/Шабо, конец августа – начало сентября 1895/
Я долго ждал письма от Вас, Мария Борисовна, но тщетно. Здоровы ли Вы? Я утешаю себя тем, что Вам, может быть, мешал переезд в город и устройство новой квартиры. Если Вы еще заняты, – не будьте жестоки и напишите хоть два слова. Во вторник мы переезжаем в город и, если Вы будете писать, Ваши письма будут у меня уже не на седьмой день, а на четвертый, как и мои у Вас. О себе почти нечего писать; если хотите, прочтите письмо к Коле, которому пишу подробнее, потому что уже давно не писал толково. У нас осень настала всего три дня назад, но пришла зато сразу со всеми своими атрибутами: серое однообразное небо, двадцать раз на день мелкий дождик, холод и ветер и т.д. А еще в четверг было жарко, как в июне.
Жму Вашу руку и прошу Вас, не забывать меня. Весь Ваш М. Гершензон
Адрес: в Одессу, А. Громбаху(1) для меня.
1.Александр Громбах – двоюродный брат М.О.Гершензона.
XVII
М.О. Гершензон – М.Б. Гольденвейзер
Шабо, 7 сент. 1895 г.
Спасибо за письмо, Мария Борисовна; я с удовольствием читал подробности о Вашей жизни, но Вы очень скупы на них. Теперь Вы, значит, уже в Москве, по которой и я уже соскучился. Вообще, соскучился по городу и с нетерпением жду времени, когда можно будет переехать в Одессу.
От Коли действительно получил письмо. Несмотря на неудобства его нового положения, я думаю, что он сделал хорошо, приняв это место; теперь он больше, чем когда-либо, господин самому себе, и если захочет, сможет хорошо работать. Но он купил спокойствие дорогой ценой.
У меня все по старому, с той разницей, что брат уже вторую неделю здесь; он уезжает в воскресенье. Мы переедем в город не раньше 25-го, хотя я охотно уехал бы сейчас; с половины августа начался виноградный сезон, и сюда съехалось из всей еврейской черты огромное количество необыкновенно довольных и противных евреев, которые отравляют мою жизнь одним своим видом. Эту неделю я почти ничего не делал; мы с братом пользуемся чудной погодой и много гуляем. Кроме того, типография, бездействовавшая два месяца, вдруг завалила меня гранками на 60 стр. – приходилось ежедневно сидеть над корректурой. Книжка (я говорю о Бентаме и Юме) выйдет вероятно в октябре.
Вам будет интересно узнать, что Толстой окончил новый роман (или повесть) – из нравов, отчасти, высшего общества, с французскими фразами. Об этом на днях написал мне Маклаков.(1) Вот в двух словах содержание. В начале повести некая Алина Кормилина, ловкая кокетка, старается завлечь и женить на себе кн.Дмитрия Неклюдова (как видите – старый знакомый). Неклюдову приходится исполнять обязанности присяжного заседателя; разбирается дело об убийстве богатого купца в каких-то грязных номерах; обвиняемые – половой, его жена и распутная женщина – Любка. Пока идет допрос свидетелей, Некл/юдов/, всматриваясь пристально в Любку, узнает в ней Катюшу, молодую горничную /зачеркнуто: своей тетки/, которую он когда-то обольстил и бросил. Затем следует рассказ об этом времени и этой истории. В душе Некл/юдова/, призванного судить свою жертву, – целый переворот. Любку приговаривают к поселению, после чего Н/еклюдов/ разрывает с Кормилиной, раздает свою землю по Генри Джоржу, женится на Любке и идет за нею в Сибирь; весь смысл своей жизни он видит теперь в том, чтобы вернуть Любку к прежней жизни. На этом роман кончается; он называется "Воскресенье", потому что Некл/юдов/ переродился, воскрес к новой жизни по совести и к Богу. Макл/аков/ пишет, что в романе есть удивительные места, напр. описание суда, речь прокурора, объяснение Некл/юдова/ с председателем суда, разговор с Любкой в остроге и т.д. "Воскр/есение/" в России не будет напечатано – по цензурным соображениям.
Пишу Вам на адрес Коли. Удобно ли Вам получать мои письма? Пишите мне сюда до 20-22-го.
Крепко жму Вашу руку и остаюсь Ваш М. Гершензон.
1. Маклаков Василий Алексеевич адвокат. Был близок к Л. Толстому. В августе 1895 г. Л. Толстой читал первую редакцию романа "Воскресенье" нескольким близким друзьям.
Алина Кормилина – в окончательной редакции Мисси Корчагина; Неклюдов – Нехлюдов.
XVIII
М.Б. Гольденвейзер – М.О. Гершензону
Москва 29 сентября 1895 г.
Я не писала Вам, Михаил Осипович, потому что получила Ваше письмо так, что мой ответ не мог бы попасть в Шабо до 23 числа, как Вы писали, а насчет одесского адреса я сомневалась.
Мне неловко было взять Ваше письмо у Коли и потому о Вас я ничего не знаю, да и вообще по Вашим письмам, по крайней мере до сих пор, трудно было составить понятие о Вашей жизни, конечно кроме ее внешней обстановки.
Вообще я недовольна нашей перепиской, вышло что-то не то, опять неестественность, которую Вы вероятно тоже чувствуете и причину которой я не могу понять.
Напишите мне, что случилось с предложением Вам читать лекции в Казани? Чем Вы думаете теперь заниматься? Читали ли Вы похвальный отзыв о Вашей статье о Петрарке? (1)
Мы в городе уже месяц; давно устроились, хотя книги еще не распакованы, потому что Коля очень занят. С переездом в город у нас царит какое-то необыкновенно светлое, радостное настроение. Точно в этой квартире воздух такой. Мы все целый день очень заняты, у всякого есть свое дело, а во время отдыха мы чувствуем себя бодрыми и веселыми, мне кажется потому что в настоящее время случилось так, что каждый из нас в отдельности получил в большей или меньшей степени нравственное удовлетворение.
Впрочем я несколько увлеклась, описывая освещение нашей жизни, оно такое светлое может быть не так давно, потому что, напр. я лично окончив свою повесть, впала в ужасно мрачное настроение, запрятала ее в ящик и было полное разочарование. Но теперь понемногу все это прошло. Я многим читала свою вещь, ничего не слыхала, кроме похвал, видела слезы, ею вызванные и этого было достаточно, чтобы поднять мой дух. Повесть называется "Падучая звезда", мотив в ней: "она скатилась и пропала, покинув недойденный путь". Кстати не знаете ли, кто автор этого стихотворения. Мне удался женский тип, о котором я говорила Вам весной, у него, кажется мысли и чувства мои, оттого вышло естественно и жизненно. Фабула вполне придумана, а мужской тип взят с натуры и когда я читала кому-нибудь, не говоря этого, его тотчас узнавали. Я кажется говорила Вам и об этом типе, но Вы немножко подсмеивались тогда надо мною, теперь же я думаю этого не было бы. Вообще я в одном отношении стала смелее, не боюсь читать своей повести и Вам бы прочла, если бы Вы были здесь. О помещении ее куда-нибудь я еще не думала, тем более, что мне осталась черная работа правки и переписки, до которых я очень ленива. Однако я начала писать второй листок, не слишком ли я разговорилась? Говорят, что это признак страшного эгоизма впадать в такое многоглагольствование, как только дело коснется самого себя. Но я во всяком случае была вполне искренней и совсем не умею писать писем, полных различных сообщений. Если бы виделись, я вероятно говорила бы с Вами, конечно если бы с Вами говорить можно было, о том, что я читала и думала по этому поводу, напр. о Шопенгауере. Однако довольно, я кажется начинаю Вам намечать программу Вашего будущего письма, но Вы должны быть только самим собой и тогда письмо не покажется трудным. А пока, до свидания, желаю Вам всего лучшего.
М. Гольденвейзер.
Таня просила передать Вам поклон и сказать, что рада была бы получить от Вас письмо.
1. М.О. Гершензон в 1894 году сделал перевод автобиографии Ф.Петрарки, сопроводив его своими обширными комментариями.
XIX
М.О. Гершензон – М.Б. Гольденвейзер
Одесса, 6 окт. 1895
Успенская ул. д.48
Спасибо за письмо, Мария Борисовна. Охотно и я написал бы Вам что-нибудь интересное или веселое, если бы самому было весело. Погода у нас серая, и люди серые, и настроение серое. Вообще, ничего нет хорошего. Целый день перевожу, ничего не читаю, кроме книг, о которых надо дать рецензию. Мысль о деньгах стала на первый план. Может быть в ноябре полегчает, когда получим деньги за перевод Белоха. (1) Я не писал Вам, что его купил Пантелеев (2) по 15 р. с листа, впрочем лист маленький; всего будет листов 35-37. В Одессе мы неделю и только в последние дни устроились. Брат в Петербурге, он поехал, потому что ему предложили место ординатора детской амбулатории; если правление утвердит его, то он в декабре или январе женится. Пока мы живем втроем.
Вашей бодрости я радуюсь; теперь бы Вам и писать. Когда же я найду покой и бодрость для настоящей работы! Пишите ли Вы теперь что-нибудь? Что будет с Вашей повестью? Если Вы считаете ее удачной – смело посылайте в В/естник/ Е/вропы/ или в Рус/ское/ Бог/атство/; Стасюлевич (3) и Короленко (4) наверняка читают все рукописи очень внимательно. Если есть у Вас черновик – пришлите мне; скажу Вам спасибо и правду о Вашей повести. Кто автор стихов, которые Вы взяли эпиграфом, не знаю, но стихи скверные; отчего бы Вам не взять пушкинского "Мимо всех условий света несется до утраты сил..."?
Мой адрес Вы найдете в начале письма. Простите, что пишу Вам на этом цветном лоскутке; делаю это, конечно, не из фанфаронства, а потому что не могу найти другой бумаги. У меня к Вам просьба, Мария Борисовна. Месяца полтора назад я просил Колю прислать мне Бокля, Виногр/адова/ и десятка два моих книжек – он не сделал этого до сих пор. Будьте так добры, соберите все это и дайте Борису Соломоновичу; ему не составит никакого труда выслать их через редакцию.
Крепко жму Вашу руку и остаюсь преданный Вам М.Гершензон
Поклон Коле и Шуре.
Вас, Татьяна Борисовна, поздравляю с днем рождения. Лучший подарок, который я могу сделать Вам к этому дню есть забвение прошлого – я разумею недавнее прошлое. Желаю Вам здоровья, бодрости и счастья – так, как Вы его понимаете. Весь Ваш М. Гершензон.
1. Белох. История Греции" в двух томах. Перевод М.Гершензона.
2. Пантелеев Г.Ф. издатель
3. Стасюлевич Михаил Матвеевич – редактор журнала "Вестник Европы.
4. Короленко Владимир Галактионович – известный писатель, редактор журнала "Русское богатство".
XX
М.Б. Гольденвейзер – М.О. Гершензону
Москва 15 октября 1895 г.
Я виновата перед Вами, Михаил Осипович, что долго не отвечала, не знаю почему эти дни я не могла писать, хотя принималась за это дело несколько раз. Вы пишите о своем сером настроении, это очень тяжело, но Ваше положение, в котором, вероятно, хуже всего неопределенность, как переходное долго продолжаться не может.Что же Вы ничего не написали на счет Казани?
Ваши книги вышлют на этих днях, а повесть свою буду переписывать только к печати, и так это для меня будет очень трудная работа, не будь этого я бы с удовольствием отправила "Падучую звезду" на Ваш суд. Мы теперь сестры без братьев, потому что Шура уехал на несколько дней в Петербург на представление "Орестеи" Танеева, что в музыкальном кругу составляет важное событие; впрочем Коля сегодня ради воскресенья дома. Я до сих пор не могу привыкнуть, что он приходит к нам в гости, также как и мы к нему, хотя навещать его в лицее очень приятно. По крайней мере, когда я была у него в последний раз, то вынесла особое впечатление, точно смотрела на Колю в другом, новом освещении, от которого этот последний еще более выигрывал. Я пишу Вам на простой бумаге не потому, что не хочу "пофрантить", но у меня кончился запас, который я скоро возобновлю, потому что имею слабость своим ужасным почерком портить хорошую бумагу. В сущности это вздор, на который не стоит обращать внимания, но мне хотелось вставить шутливое замечание, неудавшееся благодаря тяжеловесному настроению, в котором я в настоящее время нахожусь. Однако, до свидания, желаю Вам всего хорошего, а главное бодрости; помните ultima ratio?* М. Гольденвейзер
На том же листке:
Т.Б. Гольденвейзер – М.О. Гершензону

Благодарю Вас, Михаил Осипович, за поздравление и за подарок. Постараюсь отплатить Вам тем же. Мне жаль, что переписка наша оборвалась; не знаю, кто виноват, кто сильнее дернул. Но, к сожалению, связанная нить никогда не может быть очень прочна. Хотя бывают, вероятно, исключения, как во всем. Желаю Вам всего лучшего. Т.Г.
XXI
М.О. Гершензон – М.Б. Гольденвейзер.
Одесса, 10 дек. 1895 г.
Успенская, 48
Я уже отчаялся получить от Вас письмо, Мария Борисовна. Жду, жду, и пишу, не дождавшись. Теперь за мною очередь беспокоиться. Усердно прошу Вас – напишите при первой возможности. Если и я не писал Вам долго, то потому, что три недели хворал (инфлюэнца, ангина и проч.), первую неделю даже не вставал с постели, и только в последние дни несколько оправился. За это время почти никому не писал; от Виноградова получил письмо еще месяц назад и до сих пор не ответил.
Сообщу Вам новость, которая Вас больше удивит, чем обрадует: я еду в Москву, и не позже, как через месяц. Еду с тем, чтобы остаться там до мая. Единственная остановка теперь за деньгами, потому что у нас дома все устраивается благополучно. Брат на прошлой неделе назначен ординатором детской лечебницы. (Жалованье – 600 руб.), отец приезжает весною (1). Жду денег от Пантелеева, которому недавно послал перевод Белоха; думаю, что деньги придут в конце декабря, тогда я выеду в самом начале января.
Кстати: в начале января едет в Москву и мой двоюродный брат, Громбах, который добился-таки перевода в Москву. Мое последнее письмо вероятно удивило Вас. Я был тогда сильно расстроен. Теперь я вспоминаю, что не поблагодарил Вас за присылку книг – делаю это теперь. Только на днях вышли из печати Юм и Бентам, задержанные поломкой машин в типографии. Посылаю один экземпляр, потому что мне прислали только 10, так что едва хватит для самых необходимых раздач. Вы знаете, что если бы было возможно, я охотно прислал бы не одну, а четыре книжки.
Москва! Курский вокзал, Маросейка, Ильинка, Кремль, и тягостное, тревожное чувство первых минут, в котором воспоминание о пережитых здесь волнениях сливается с предчувствием новых! Чего не передумаешь в эти полчаса на дрожках, от вокзала до гостиницы! Семь месяцев не был я в Москве – да полно, уж не семь ли лет? Те дни кажутся так далеки, точно полжизни прошло с тех пор. Я вернусь туда с тяжелым и радостным чувством воспоминания. Как бы то ни было, но там я жил, и там надеюсь ожить снова. Это была моя последняя попытка бежать, но надежда не оправдалась; я слагаю оружие и признаю себя побежденным. Декабрь я проведу еще в Одессе, и надеюсь, что Вы напишете мне сюда; я также еще раз напишу Вам отсюда. Передайте, пожалуйста, мой поклон Татьяне Борисовне. Жму Вашу руку и остаюсь весь Ваш М. Гершензон.
1. Отец так и не приехал, пропал без вести.
XXII
М.О. Гершензон – М.Б. Гольденвейзер
Одесса, 31 окт. 1895 г. Вторник.
Передо мною Ваше письмо от 15 октября; значит, я много виноват перед Вами, Мария Борисовна. По тяжкому опыту не решаясь положиться на Вашу снисходительность, пишу Коле, чтобы показал Вам мое письмо к нему, из которого Вы узнаете причину моей неаккуратности. Что написать Вам о себе, как Вы требуете? День за днем, неделя за неделей – "точно дождь дождит", долгий медленный осенний дождь. Я делаю теперь дело, нужное только для настоящей минуты и ненужное для будущего, и, кажется, хуже дела нет. И так как оно не только не нужно будущему, но и вредно для него, то самая мысль о нем мучительнее самого дела. Вы желаете мне бодрости – но я не потерял ее, да это и было бы смешно. Ведь нет ничего, что заставляло бы меня отчаиваться в будущем, а это главное. Если бы я имел разумное основание отказаться от надежды, разве жизнь стоила бы того, чтобы ее жить? Вот в Москве умный человек пришел к тому же выводу, и осуществил его на деле. Вы верно слышали о самоубийстве студента Эфроса. Я знал его довольно близко. Это был человек редкого ума и, как говорят, отличных способностей, но со странным характером: с одной стороны беспрерывно тоскующий, с другой – неуживчивый и нелюдимый. В записке, которую он оставил, он говорит, что эти черты делают его непригодным для жизни: тоска мешает делу, неуживчивость – общению с людьми. Вот человек, нашедший в себе разумное основание отчаяться, и так как эта причина была неустранима, то он, кажется, поступил разумно. Когда подумаю, что может быть большая часть из нас имеет такие же основания отказаться от надежд, только менее очевидно, чем он – разве это не страшно?
Но я боюсь расстроить Вас мрачными мыслями. Я вижу из Вашего письма, что и Вы, и все Ваши живете так мирно и радостно, что вчуже становится завидно.
Кончаю это письмо 4-го ноября. Я прервал письмо на середине, потрясенный известием о самоубийстве одной нашей родственницы, только весною вышедшей замуж. Кажется, я рассказывал Вам ее историю.
Она двадцать лет любила своего двоюродного брата, и он ее любил, ходил каждый день, почти жил у нее; но она не хотела выходить за него замуж, потому, кажется, что он далеко ниже ее по уму. Мучила она этого человека невероятно, раз двадцать окончательно давала ему слово выйти за него, и потом всегда отказывалась. Она была не очень красива, но замечательно умна; ее руки долго домогался теперь знаменитый д-р Хавкин (1). Несколько лет назад умерла ее мать, а в прошлом году и отец – она осталась одна и хотя была богата, но ее положение сделалось невыносимым. Думали, что тут она и выйдет за кузена, но он небогат, а она привыкла к роскоши. Лет 10 назад он же познакомил ее с одним молодым человеком, который с тех пор любил ее и много раз просил ее руки. После смерти ее отца она неожиданно дала ему свое согласие. Мы думали, что кузен застрелит ее, а он только месяца на два уехал в Киев, потом вернулся сюда и неожиданно женился на какой-то противной беззубой кокетке-старухе ради ее богатства. А та, прожив у мужа в Керчи 5 месяцев, вернулась сюда с сильнейшим нервным расстройством, которое все росло и росло, несмотря на гидропатию; она обнаруживала все признаки приближающегося умственного расстройства. Один раз она написала к кузену – просила придти; он ответил, что она для него умерла. За ней хорошо следили, но она улучила минуту, пошла в аптеку и купила целый фунт карболовой кислоты, а потом, придя домой, опорожнила почти всю бутылку.
Она умерла через 1 1/2 часа, оставив записку, в которой просила кузена устроить красивые похороны и из оставшихся денег отдать 4 тыс. р. на содержание двух детей в сиротском доме. Вчера ее хоронили, после долгих хлопот, чтобы не анатомировали. Ей было 34 года. Ее нечего жалеть – она мертва, кузен слишком глуп, а муж утешится. Но ее история ужасна, и Вы можете представить, как все это подействовало на нас, близких свидетелей. Простите за дурное письмо, опять я Вас расстроил. Крепко жму Вашу руку и остаюсь преданный Вам М.Гершензон. Татьяне Борисовне передайте, пожалуйста, мой поклон. Напишите мне что-нибудь об Алекс/андре/ П/етровне/ и Лидии П/етровне/, о Вейнбергах, Гиршбергах и т.д.
Успенская, № 43
1. Доктор Хавкин Владимир Маркович, бактериолог, ученик Пастера, открывший противочумную прививку.
XXIII
М.Б. Гольденвейзер – М.О. Гершензону
Москва 3 ноября 1895 г.
Ваше упорное молчание, Михаил Осипович, возбуждает наконец во мне серьезное беспокойство, тем более, что Вы не пишете также Коле. Здоровы ли все у Вас? Все ли обстоит благополучно? Напишите об этом, пожалуйста, если мои опасения окажутся неосновательными, я буду очень рада. Пока же я Вам желаю всего хорошего.
М. Гольденвейзер.
Не пишу Вам больше, потому что в данный момент мне неудобно, а откладывать я не хочу.
ХXIV
М.Б. Гольденвейзер – М.О. Гершензону
Сегодня божественная ночь светлая, лунная морозная (20 градусов). Я вошла в нашу комнату в начале вечера и остановилась, как очарованная: там меня охватила фантастическая полутьма, в три окна полукруглые, как в церкви, проникали лунные лучи и разрисовывали пол причудливым бледным узором; даже согбенный филодендрон казался чудесным тропическим деревом. А издали доносились тихие звуки баркаролы Аренского, которую Шура играет перед концертом.
Через полчаса я поднялась в ту же комнату: там горела уже лампа с красным абажуром, были опущены занавески, были ясно видны белые постели, комод, печка, стулья, а о луне с ее поэтическим светом ничто не говорило. Мне стало грустно, потому что и в настроении моем наступила тотчас такая же перемена, точно зажженная лампа вместе с полумраком, царившим в комнате разогнала мои неопределенные легкие мечты и осветив стол напомнила о действительности. Вот лежат запыленные тетради, книги, чернильница с высохшими чернилами; это все свидетельство моего бездействия.
Простите, Михаил Осипович, за такое начало письма. Мой листок лежит сейчас между страницами дневника, а я, может быть, ошиблась относительно того, где пишу, ведь туда заносишь все, что случайно придет в голову. Ну, я переписывать не стану. Вы едете в Москву и это причина, почему я не писала Вам, так как сразу не ответила, а потом судя по словам Коли, думала, что Вы приедете к Рождеству. В Москве, вероятно, Вы найдете некоторые перемены. Так напр. Эля, с которой мы за последнее время опять сблизились более прежнего, с осени невеста одного из своих кузенов. Только смотрите, когда Р/озалия/ М/ихайловна/ (1) объявит Вам это не скажите не подумав: "Мне М.Б. писала". Это обстоятельство по многим причинам меня совсем не радует. У нас все обстоит весьма благополучно, в чем Вы убедитесь, когда сами будете здесь, а пока я, кажется, многоглагольствую, а потому кончаю писать. Знайте только, что я собираюсь Вас обременить чтением своих писаний, которые теперь опять забросила. Может быть Вы и посетуете на меня тогда за скуку. Ну, до свидания. М.Г. Таня Вам кланяется.
1. Розалия Михайловна – мать Эли Гиршберг.
XXV
М.О. Гершензон – М.Б. Гольденвейзер.
Одесса 28 декабря 1895 г.
Любезная Мария Борисовна, Пишу Вам два слова, специально, чтобы поздравить Вас с Новым годом и пожелать Вам всего, О чем Вам пел во тьме ночей Влюбленный в розу соловей. Передайте также мое поздравление Татьяне Борисовне, Коле и Шуре. Карточка, которую я послал Коле, предназначается Вашим родителям. Послал я, между прочим, карточку и Р.М. Гиршберг по адресу, который Вы мне писали. Если они выразят удивление по поводу того, как я мог знать их адрес, скажите, что я спрашивал об этом в письме Коле и он написал мне. Предупредите и Колю. Me miserum!* Я готовлюсь встречать Новый год опять в простуде. Перефразируя Пушкина, могу сказать: "Вредна Одесса для меня". Да и во всех смыслах. Это доказывает мне и Ваше последние письмо. Э/рнестина/ Д/авыдовна/ ist dahin!** Удар постиг меня неожиданно. И Вы, жестокая, не поколебались вонзить в мое сердце отравленную стрелу, и Ваша рука не дрогнула! Но этот год состарил меня и научил прощать.
Приблизься, дочь моя Эрнестина, да возложу благословляющую десницу на главу твою. Будь счастлива, покорствуй супругу и судьбе. Да будет мысль твоя шире и рукава уже, ум возвышеннее и шляпка ниже.
Иди и не кокетничай. Сказать ли – до свидания? Если буду жив, в январе я буду в Москве. Есть ли у Вас желание еще раз побаловать меня письмом? Оно еще застало бы меня здесь.
Адрес: Большая Арнаутская ул., д. № 50 Сердечный привет Татьяне Борисовне.
Весь Ваш М. Гершензон
-------------------------------
В течении следующих четырех лет – с 1896 по 1900 переписка Михаила Осиповича и Марии Борисовны, видимо, почти прекратилась. Сохранилось всего три письма 1896 и 1897 года. Отношения М.О. Гершензона с семьей Гольденвейзеров стали значительно более далекими, чем в начале знакомства. Что было тому причиной? В какой-то степени, несомненно, неприязнь к Гершензону Варвары Петровны, ее непримиримое отношение к "морали" и "нравственности", как она их понимала, и преданная покорность ей детей. Однако, отношения не прерывались: в письмах к брату можно встретить упоминания о встречах с Гольденвейзерами.

28 января 1897 г. "Пошел к Гольденвейзерам.... Коля отдал мне свой билет в концерт д"Альбера"... 3 января 1898 г.: ".Зашел к Гольденвейзерам, так как Шура сказал мне, что нынче после обеда будут делать операцию Марии Борисовне: она недавно страшным образом обожгла себе обе руки, и сегодня ей срезали пузыри..."
XXVI
М.О. Гершензон – М.Б. Гольденвейзер
4 ноября 1896 г.
Приписка на письме-новелле Марии Борисовны от 9 мая 1895 года: Как видите, я не разорвал этих страниц – да и можно ли было этого требовать? Я и теперь сохранил бы их, если бы Вы позволили. Но перечтите их теперь, как я перечел, – какой Вы были ребенок!
Во-первых, Вы были неправы; помните те два стиха, которые я написал Вам еще гораздо раньше: "Я больше слов любил ее молчанье, / И больше красоты – ее печаль! " Во-вторых, грустных речей мало – тогда, теперь и навсегда. Нужен весь человек, без остатка. Весь Ваш М. Гершензон.

Сейчас иду к Вам; не знаю только, удастся ли передать сегодня. В последнее время мне стоит большого труда собраться к Вам. Если Варвара Петровна будет относиться ко мне как теперь, ведь мне придется совсем перестать бывать? Или она этого хочет?
XXVII
М.Б. Гольденвейзер – М.О. Гершензону
Я хочу непременно слышать Ваше мнение о "Вне жизни" (1), а потому посылаю ее Вам.
1.
XXVШ
М.О. Гершензон – М.Б. Гольденвейзер.
Гейдельберг, 19/31 июля 1897 г. Суббота.
Многоуважаемая Мария Борисовна. Поздравляю Вас с днем Вашего ангела. За это лето я имею кажется еще меньше сведений о Вашей семье, чем в прежние годы. Если у Вас все благополучно, то Коля не стоит того, чтобы ему писать: я послал ему уже три письма, он знает, что я работаю по десяти и больше часов в день, а от него, кроме небольшого письма месяц назад, ничего не было. Если он у Вас в эту минуту под рукою, то выдерете его за уши от моего имени. Если у Вас есть охота писать, то напишите мне – о чем хотите; это хотя и не все равно, но я и за то буду Вам благодарен.
Что до меня, то я до сих пор много работал: переводил по 8 часов в день, читал корректуры, изредка писал в Р/усские/ Вед/омости/, ходил на лекции Куно Фишера и т.д. Устал так, как не уставал даже к концу экзаменов; шутка ли: перевел в месяц с лишним 275 стр. большого формата. Зато чувствую теперь двойное удовлетворение: во-первых, уплатил почти все свои долги (в апреле их было свыше 1000 рублей, теперь – только 200), во-вторых, приблизил час своего освобождения. Завтра последний день – завтра кончаю перевод; затем недели две буду отдыхать и читать, а в начале августа мы переедем во Франкфурт, где останемся до отъезда моей матери. Мое письмо коротко, потому что я и сегодня переводил весь день и у меня болит голова. Поклонитесь от меня Вашим родным. Преданный Вам М. Гершензон.
В эти годы М.О. Гершензон в 1896 году работал в Риме в качестве корреспондента "Русских ведомостей", летом 1897 года был с матерью в Хейдельберге, Франкфурте и Берлине. Зимой 1898-99 г.г. ездил в Дрезден. Все эти годы он занимался переводами и журналистикой, зарабатывая деньги не только на содержание матери, но и в помощь Абраму Осиповичу и его семье (А.О.Гершензон женился в 1896 году; в 1897 г. у него родился сын Александр), давая тем самым возможность брату избежать службы в Земстве и остаться в Одессе на малооплачиваемой – 600 рублей в год – но интересной и перспективной работе, и встать на ноги, обеспечив себе медицинскую практику.
-------------------------------
Немного о событиях жизни семьи Гольденвейзеров в 1896-1899 г.г. из дневника А.Б. Гольденвейзера.
20 января 2 1/2 ч. ночи /1896/
Сегодня для меня был день, который будет вероятно на всю жизнь мне памятен, как самый счастливый, самый значительный: я провел вечер у Льва Толстого. Я сам себе готов завидовать. Я, маленький, обыкновенный, бесцветный, я удостоился не только любоваться этим великим человеком, но занять его своей музыкой, заслужить его похвалу... Я играл сонату ор. 90 Бетховена, балладу As-dur, вальс As-dur и прелюдию d-moll Шопена.
Кунцево, 29 мая 1896 г.
Как здесь хорошо! Какой аромат, соловьи... Мне сейчас хочется жить, работать, мечтать...
Кунцево, 13 июня /1896/
Только что прочел два письма Сони. Они на меня произвели потрясающее впечатление. "Впрочем, вы всегда бываете правы". Это действительно девиз нашей семьи. Сколько зла на свете происходит из-за недоразумений! (1)
1. Варвара Петровна отказала от дома близкой подруге Марии Борисовны Соне Мелик-Хаспабовой, за ее увлечение Николаем Борисовичем Гольденвейзером. В своих письмах Соня горько упрекает Марусю и Шуру за их чрезмерное послушание матери.
Воскресенье, 25 августа, /1896/
Лето прошло. Во вторник мы уезжаем из Кунцева.
Мне хотелось бы сделать небольшой обзор этого лета /.../ Что было интересного? Только одно событие, безусловно интересное, захватывающее, способное дать моральные силы, нравственный подъем – способное на всю жизнь остаться счастливейшим фактом – это мое пребывание у Льва Толстого. Я пробыл там с 6-го по 16 июля.
28 ноября /1896/
Сегодня для меня день первостатейной важности – я впервые даю свой концерт...
"Русский листок" от 30 ноября 1896: "В четверг, 28 ноября в Малом зале Благородного собрания талантливый пианист молодой г-н Гольденвейзер дал концерт, который, хотя и не привлек много публики, но прошел с редким художественным успехом".
28 января /1897/
В этом году у меня часто собираются музыканты. Мы играем трио, квартеты и т.д. Сегодня был очень интересный вечер. Был Рахманинов, трио которого мы (Букиник, Сараджиев и я) будем играть в субботу в концерте... Раз его сыграл я и раз он сам. Потом он сыграл свои новые 6 прелюдий...
10 мая /1897/
Наконец мы в Кунцеве. Сегодня мы переехали и, хотя мы еще никогда не выбирались так рано на дачу, тем не менее я еле дождался этого дня. Вероятно значительную роль здесь играла погода. Со второй половины апреля в Москве стоит тропическая жара и город делается буквально невыносимым...
Кунцево 19 июля /1897 г./
Были Кизеватор и Алчевский. Алчевский написал на Танино стихотворение романс. Мне давно не нравилось так новое сочинение как этот романс...
10 февраля /1898/
Я не заявил, полагаясь на институт (1), о зачислении меня на службу, и мне угрожает двухлетняя воинская служба в казармах. Для меня это верный смертный приговор. Я надеюсь еще как-нибудь выкарабкаться, а то беда!
1. А.Б. Гольденвейзер получил место преподавателя фортепиано в Николаевском сиротском институте благородных девиц.
8 мая /1898/
Тяжело, скверно! Не удастся мне избавиться от солдатчины! /.../ Был я в среду в Кунцеве. Из-за этой проклятой истории нам еще долго, пожалуй, торчать в городе...
30 мая /1998/
Дело мое кажется, уладилось вполне благополучно...
16 декабря 1898 года
Сегодня в 5 часов утра умерла мама.
24 декабря /1898/
Первый сочельник без мамы. Какой чудесный поэтический вечер она умела устроить для нас всегда в этот день. В воспоминаниях детства этот вечер бывал всегда самый лучший. Я ничего не могу писать о своем горе; тупое отчаяние... Можно ли было предположить в начале декабря, что мама не доживет до конца месяца...
11 мая /1899/
Мы сейчас уезжаем в Кунцево. Радостно уехать из душной Москвы и тяжело ехать в Кунцево, где все так полно воспоминаниями... Мучительно оставаться в этой квартире, и больно покидать то место, где совершилось все. Сейчас сидел на маминой кровати. Все как будто вчера было...
6 сентября /1899/
Я по утрам до сих пор ловлю себя на том, что думаю: мама спит, что это мы с папой так громко разговариваем?
15 декабря /1899/
Какая страшная ночь была год тому назад. Зловещая тьма от лунного затмения. Луна через час засветила снова, а мамина жизнь затмилась навсегда...
-------------------------------
К осени 1900 года М.О.Гершензон вновь очень сблизился с Гольденвейзерами.
XXIX
М.Б. Гольденвейзер – М.О. Гершензону
Москва 14 октября 1900 г.
Я Вам пишу, Михаил Осипович, согласно обещанию, хотя не знаю дойдет ли до Вас это письмо без адреса.
Вот уже два дня, как Вы уехали из Москвы, и Ваше отсутствие в нашем доме очень заметно, как будто уехал кто-нибудь из наших. В течение дня то тот, то другой произносит фразу: "А Михалаки ходит теперь по Невскому или "Что-то делает Мих. Ос. в Петербурге?"(1) и т.п. А мы в Москве проводим время по прежнему. В четверг я вернулась из заседания довольно рано. Это заседание не оправдало всех надежд, которые я на него возлагала, но все таки примирило меня с попечительством. В приюте по-видимому можно будет что-нибудь сделать. Погода стоит у нас очень плохая: тьма и непрерывный дождь, так что мы почти не выходим, тем более, что Таня опять слегка простудилась. Будьте осторожны в Петербурге. Там вероятно еще хуже, чем в Москве, а Вы проводите, конечно, большую часть времени на улице.
Я хотела бы видеть Вас в Петербурге. Нравится ли Вам там, или Вы на все хмуритесь, как на Кузнецком? Сегодня вечером мы все едем в концерт Зилоти(2)
(Вы обещали о нас подумать в это время). Вчера вечером у нас были дядя Моисей(3), его Коля, Эля и Алчевский, который еще не уехал. Вот Вам отчет о времени, проведенном без Вас. Я невиновата, что не могу сообщить ничего интересного, а "лирических отступлений" в письмах Вы не любите, а я не умею делать. Желаю Вам провести в Петербурге время с интересом и пользой. Не дадите ли Вы в "Вестн/ик/ Евр/опы" своих стихов? Ваша квартира и Ваша старуха целы и невредимы.
Однако, до свидания, надо идти обедать. Приезжайте поскорее. Ваша М. Гольденвейзер.
Таня просит передать Вам поклон.
1. "Что-то делает Михаил Осипович в Петербурге?" М.Гершензон писал брату 21 октября 1900 г.: "Еще из Петербурга я писал вам, что видел в Союзе писателей. С любопытством рассматривал Михайловского, Мамина-/Сибиряка/...На другой день пришел ко мне Элиашев и мы поехали в Эрмитаж; ходили там до изнеможения...
2. Зилоти Александр Ильич, двоюродный брат С.В.Рахманинова, пианист и дирижер, профессор Московской консерватории, учитель и друг А.Б. Гольденвейзера.
3. Моисей Соломонович Гольденвейзер, брат Бориса Соломоновича.
-------------------------------
XXX - LXXIII
– Письма и записки через дорогу из дома в дом в Трубниковском переулке, где жили Гольденвейзеры и М.О.Гершензон зимою 1900-1901 г.г.
XXX
М.О. Гершензон – М.Б. Гольденвейзер
Тяжело мне сегодня – не могу сказать как. Душа до краев полна Вами. И вот Вам верный признак: если после безтолкового и недоговоренного разговора мучительно хочется увидеть "его" или "ее" – значит, любишь. Как мне Вас жаль, как бы хотелось сделать счастливой – и как бы хотелось Вашей любви, а одно желание исключает другое. Вот Вам сегодня и на мысль не пришло сделать, чтобы я видел Ваш почерк, и мне приходится вызывать Вас. Впрочем, пишу потому, что невозможно не писать. Теперь 5 1/2 ч. – только сейчас вернулся из заседания, где все время говорил и резался не на живот, а на смерть с Орловой(1) и др. И все время видел Вас. А сейчас придет дв/оюродный/ брат и мы будем дочитывать письма. – Уже пришел. Ну, прощайте и простите. Будете рады, как уеду. Ваш М.Г. Обещаю больше с Вами не разговаривать и не писать Вам записочек.
М.Б., нет ли 5 руб.? Если нет, то неважно – займу, я теперь никому не должен. М.Г.
1. Елизавета Николаевна Орлова – учредительница "Комиссии домашнего чтения" – заочного "университета" для малоимущих. М.О.Гершензон познакомился с ней в 1901 году; состоял членом Комиссии.
XXXI
М.Б. Гольденвейзер – М.О. Гершензону
У Вас, Михаил Осипович, по обыкновению безденежье. Что Вы сделали вчера со мною? Я сегодня целый день больна, лежу, ничего не делаю, себя не понимаю. Простите меня. Бог видит, что я невиновата. Разве я могу радоваться Вашему отъезду? Я пишу несвязно: у меня кажется жар. Совсем не могу писать.
-------------------------------
Из воспоминаний Н.М. Гершензон-Чегодаевой
... Целью этой комиссии, к участию в которой она /Елизавета Николаевна Орлова/ привлекла целый ряд крупных ученых из разных областей знаний, была помощь простым неимущим людям, желающим получить образование и не имеющим возможности поступить в учебные заведения. Были составлены программы и списки литературы, которые рассылались в самые отдаленные уголки России. На предложение комиссии откликнулось множество людей... Им высылались требуемые книги, программы, давались письменные консультации. Именно в этой комиссии Лили познакомилась с папой, который участвовал в работе исторической секции. Это произошло зимой 1901 года. Сохранилось несколько их писем, относящихся к периоду первого знакомства. По этим первым письмам видно, что в начале их знакомства был какой-то момент взаимно непростых отношений, близких к влюбленности. Думаю, что это было в период одного из папиных разрывов с мамой, неоднократно повторявшихся на протяжении их многотрудного романа.
Такой оттенок отношений, по-видимому, был с папиной стороны совершенно мимолетным (если только он вообще был). Со стороны же Лили на всю жизнь осталось редкое по глубине, чистоте и бескорыстию чувство.
-------------------------------
XXXII
М.О. Гершензон – М.Б. Гольденвейзер
М.Б., дайте мне, пожалуйста, февр/альскую/ книжку "Мира Б/ожия/" – очень нужно; перед концертом занесу Вам ее. Посылаю Вам Камоэнса, скажите об этом Шуре. Ваш М.Г.
XXXIII
М.Б. Гольденвейзер – М.О. Гершензону
Посылаю Вам, Михаил Осипович "М/ир/ Б/ожий/", в котором оказалось много интересного для чтения. Напишите мне что-нибудь ободряющее (ведь Вы "бодрый" человек). Я опять два дня совсем больна. Была сегодня в приюте до 2 часов, вечером пойду на заседание, но все это нисколько не действует на мое настроение. М.Г.
XXXIV
М.О. Гершензон – М.Б. Гольденвейзер
М.Б., посылаю Вам записку Айхенвальда(1) к Корениной, секретарше Вопр/осов/фил/ософии/ и псих/ологии/. (Прочитайте). Она живет на М. Бронной, дом, конечно, Гирш, № не то 22, не то 23 (как пишет А/йхенвальд/, там дворник скажет). Значит, если хотите, пошлите к ней, и пусть Ваша прислуга словесно скажет ей число нужных билетов, а Вы прислуге скажите maximum и minimum.* Дайте мне "Р/усское/ бог/атство". Я отдиктовал 3 часа, теперь буду до обеда чай пить и читать, а с 5 опять диктовать до 6 1/2, – ибо я нынче на "Одиноких"!!!(2) Семашко принесла мне давно обещанный билет. Ваш М.Г.
1.Айхенвальд Юлий Исаевич философ и литературный критик.
2."Одинокие" Г. Гауптмана – спектакль Художественного театра.
Классическая музыка